ИЗГОИ В СОБСТВЕННОЙ СТРАНЕ

         …Это был бы один из парадоксов того, сотканного из противоречий времени: смерть на одном полюсе рождала жизнь на другом. Голодные, еле передвигавшие отекшие, покрытые язвами ноги, строители-при­зраки с трудом взбирались на головокружительную высоту. Несмотря на небывалые морозы той зимы, они работали, хотя и медленно, но упорно, сантиметр за сантиметром поднимая  ввысь металлические конструкции, продвигая вперед стройку. Все ближе к цели – пуску комбината и к собственной гибели. Безмолвно, безропотно, повинуясь единому в той двойственности чувству долга и року.

Все это можно было бы выдать за беспримерный трудовой подвиг десятков тысяч людей – с одной стороны, оно так и было, – если бы не одно обстоятельство.

В раздумьях о собственной судьбе и участи собратьев по несчастью я нередко приходил к выводу, что в сущности мы никому не были нужны. Ни стройке, ни стране. Что вовсе не для того нас собрали, чтобы в кратчайшие сроки построить металлургический комбинат, дать “сталинский” металл военным заводам, делом помочь фронту. По прошествии времени, благодаря открывшейся возможности оценить всю глубину варварских методов и целей всеобъемлющего ГУЛАГа, в недра которого нас упрятали, стало еще более очевидным, что все наше жизнеустройство, Бакалстрой, как и все другие лагеря для советских немцев, были запрограммированы не столько на созидание, сколько на изоляцию и методичное уничтожение “спецконтин-гента”, к которому, наряду с многочисленными “врагами народа”, были причислены и советские немцы. Это была ставка на антинемецкий геноцид.

Уверен, никто никаких прямых циркуляров, подобных гитлеров­ским, на этот счет не издавал и варварских доктрин открыто не выска­зывал. Никого  из нас к стенке не ставили и в крематории не загоняли. Сделать это не по-зволяла официальная доктрина о социалистической законности, социали-стическом демократизме, социалистической справедливости, о свободе и равноправии народов. Такая чисто теат­ральная условность, словесная игра была!

В утвердившихся традициях советского фарисейства этой цели можно было достичь более “благообразным” способом. Достаточно бы­ло одним росчерком пера снизить нормы нашего питания до пределов, превращавших жизнь в муку постепенной, но верной гибели.

Неоценимое с ханжеской точки зрения достоинство этого метода умерщвления неугодных состояло в том, что его в любое время можно было оправдать “объективными” обстоятельствами: война, мол, ката­строфический дефицит продовольствия, кто-то должен умереть, что­бы выжили другие. Пусть ими будут враги народа. А если по отношению к “своим” немцам это и “не совсем” законно, то все-таки “объективно”, “справедливо”. Во всем-де виновата война, которую, как известно, не мы начали…

В системе ГУЛАГа в наиболее тяжелом положении находились заключенные в лагерях для “трудмобилизованных”. Дополнительное свидетельство об этом принадлежит Эльзе Яковлевне Комник, прожи­вающей в городе Валге, в Эстонии. Давний знакомый ее семьи Петр Андреевич Шпехт после окончания строительства железной дороги Ульяновск-Казань в числе нескольких тысяч других “трудмобилизо­ванных” был этапирован на лесоповал в Свердловскую область. Слу­чайно попав как-то на весеннюю прорывку турнепса, он и его товарищ  захватили с поля по килограмму корешков, за что были приговорены судом к одному году принудработ в исправительно-трудовой колонии.

Там они тоже работали на лесоповале, но по сравнению с “немец­ким” лагерем питание в ИТР было настолько лучше, что по истечении срока наказания им не хотелось возвращаться назад. Просили руково­дителей лагеря оставить их в колонии еще хотя бы на год. Но из этого, конечно, ничего не вышло. Они очень сожалели, что не взяли тогда на два-три килограмма больше, поскольку за каждый килограмм давали по одному    году заключения.

Еще и сегодня мой знакомый из Соколука Егор Филиппович Вельмс, находившийся в лагерях Кизилшахтстроя, бывшей Молотовской области, убежден в том, что осенью 1942 года вместе с другими доходягами копал могилу, рассчитанную на всех “трудмобилизован­ных” их лагеря. Так по крайней мере утверждали начальники из вольного состава, вымещая на них накопившийся за время войны праведный гнев на гитлеровцев:

– У, немчура, проклятая! Ни на что не надейтесь! Всех в могилу загоним, а фашистам не отдадим!

Как далеки были эти горькие обвинения и угрозы от реальных наших чувств, надежд и стремлений! Никто из нас в победу Гитлера не верил, и сильнее смерти была витавшая вокруг нас несправедли­вость. Каждый предпочел бы погибнуть на фронте в битве с фашиста­ми, чем лагерной пылью бесследно исчезнуть в бесконечных списках ОПП. Об этом были все думы, мечты и надежды, в этом виделось единственное спасение от смерти и унизительной колючей проволоки.

Нигде, наверное, так легко не верят слухам, как в лагерях для  заклю-ченных. И нигде в большей степени, чем в неволе, желаемое не выдается      за действительное. То затухая, то накатываясь с новой си­лой, волною проходили слухи по баракам, занимали людей на переку­рах. Все они порождались двумя сокровенными желаниями: быть отправленными на фронт или на работу в сельском хозяйстве. В вос­паленных умах голодных, униженных людей оба желания связыва­лись с избавлением от лагерного режима, от конвойных собак, оскорбительных прозвищ, с возможностью досыта поесть. Перед пу­лей врага страха никто не испытывал: со смертью каждый и без того ходил в обнимку.

Но все мечты и надежды разбивались о жестокую реальность, ко­торая начисто уничтожила в людях остатки веры в справедливость и в возможность когда-нибудь выбраться из лагерного ада. Год неимовер­ных физических и психических страданий, голодной скитальческой жизни превратил еще оставшихся в живых людей в серое сплошное месиво, в котором трудно  было узнать даже хорошего знакомого.

– Ну, человек! Неужели это ты? Куда же делись твои щеки и толстый зад? – спрашивал один.

– Они там же, мой друг, где и твой толстый живот, – отвечал другой.

– Сохранить бы кости – мясо нарастет!

Такой разговор можно было услышать между еще сохранившимися оптимистами, которых, однако, становилось все меньше и меньше. Счет в лагере шел теперь уже не на годы, а на месяцы, недели, дни…

Будто сегодня, предстают передо мною картины тех лагерных зим­них дней начала 1943 года. Все трудармейцы одеты в одинаковые, изрядно износившиеся, прожженные у костров, стеганные на пакле бушлаты, брюки, чуни и подобие шапок. Одежда намного больше хрупкого, почти невесомого тела. Некогда аккуратные немцы выгля­дят уродливыми манекенами, а еще больше – огромными чучелами. У всех одинаково истощенные синие лица – как говорится, щека щеку съела – и обмороженные, почерневшие носы. Серая кожа так обтянула кости – хоть череп по нему изучай. И одинаковая у всех медленная, шаркающая походка: не только не поднимаются ноги, но и сползают, не держатся на ногах тяжелые чуни, подшитые килограммового веса срезами из автомобильных скатов.

– В штрафном 13-м стройотряде я весил сорок девять килограммов,- сказал мне как-то Виктор Вернерович Штирц, почти двухметрового роста мужчина.

Думаю, что мой вес в то время был еще меньше.

Это зарисовка с натуры, сделанная в “работоспособной” части ла­геря.     В нем ” трудмобилизованные” бедолаги хотя и плохо, но все-таки еще держались на ногах. В двух других его частях – бараках “оздоро­вительно-профилактического пункта” и в морге – картина однообраз­ней: в воздухе ОПП неизменно витала, выискивающая очередную жертву, смерть, в морге она была единственной и неизменной хозяй­кой.

– Мастерская в 7-м стройотряде, где я работал художником, – рас­ска-    зывал Яков Христианович Раль, – размещалась над подвальным помеще-  нием морга. Каждое утро там грузили по 60 – 100 трупов на тракторную тележку и отвозили за Химстрой.

– Это же невероятная цифра! – пытался я возразить. – В таком случае за три месяца там не осталось бы ни одного человека.

Так бы оно и было, если б стройотряд постоянно не пополнялся за счет новых мобилизаций, снятых с фронта красноармейцев и коман­диров, задержавшихся в стройбатах, и за счет перевода из других стройотрядов, которые заполняли военнопленные. А из первых лагер­ников в 7-м строй-отряде действительно почти никого не осталось, все ушли за Химстрой, – уточнил Яков Христианович…

Я испытываю неудобство перед читателем. Однообразно! Опять смерть, опять унижение человеческого достоинства, опять неслыхан­ные мучитель-ства, которые и животному-то не вынести! Тот, кто не прошел через все это, не поймет меня. И даже, возможно, не поверит. Но именно так в действи-тельности выглядели зимой 1942-1943 года усиленные военным режимом концентрационные лагеря, в которых заживо были погребены наши немецкие мужчины.

Читая замечательную повесть Евгении Гинзбург “Крутой марш­рут”, вижу: в одном царстве-государстве находились наши лагеря – царстве Змея Горыныча, подвергшего нечеловеческим мучениям мил­лионы людей, сеявшего горе, несчастье, смерть. Но и здесь нахожу подтверждение тезису, что даже политические и уголовники содержа­лись относительно с нами лучше. Если термин “лучше” вообще приме­ним к тому поистине адскому существованию.

Читаю у Е.Гинзбург: “…И тут маятник словно качнулся в другую сторону. Раздался окрик сверху: “А план кто будет выполнять?” А после окрика – акции официального гуманизма, отмененные было в связи с войной. Снова открылся барак ОПЗ (оздоровительный пункт). Доходяги помоложе, которых еще рассчитывали восстановить как ра­бочую силу, получали путевки в этот лагерный дом отдыха. Там ца­рила нирвана. И день и ночь все лежали на нарах, переваривая полуторную пайку хлеба.

Но и тем дистрофикам, которые не попали в ОПЗ, стали щедрее давать дни передышки. В обеденный перерыв снова стали выстраи­ваться перед амбулаторией очереди доходяг с протянутыми ложками в руках. В ложки капали эликсир жизни – вонючий неочищенный жир морзверя, эрзац аптечьего жира…”

Всё – похоже, всё – так же, как у нас. Будто близнецы-братья были наши лагеря. Такие же мученические пытки режимом, каторжным трудом, непроходящими приступами голода.

Все так. С той лишь разницей, что вопреки законам физики маят­ник в наших, “немецких” лагерях двигался только в сторону дальней­шего “завин-чивания гаек”. Никто полуторную пайку хлеба, на нарах лежа, не перевари-вал, никакой передышки дистрофикам не давалось. Да и вообще, до лета 1943 года почти ни у кого не было ложек. Их еще год назад выбросили за полной ненадобностью. Не было ее, конечно, и у меня: пару кусочков тур-непса и столько же рыбьих косточек, что оставались иногда на дне котелка после питья через край, можно было достать и  пальцами.

Выходит,  концлагеря  для “трудмобилизованных” советских немцев успешнее работали на истребление “живой силы”, чем колым­ские!

Своим восемнадцатилетним умом я понимал, что судьба наша и сама жизнь зависят от развития событий на фронте, от исхода войны. И дело было не только в сохранении советских немцев как националь­ности, но и в существовании каждого из нас в отдельности. Яснее ясного было, что в случае победы гитлеровцев никому из нас не остать­ся в живых. Причина? Исторически общий язык, а главное – общее, ставшее ругательным, неприличное имя “немец”.

Сегодня спрашиваю: возможно ли что-нибудь более безрассудное и чудовищное, чем ставить своих соотечественников на одну доску с врага-  ми? И считать их врагами? И поступать с ними, как с врагами? И уничто-жать их, как врагов? Не имея на все это абсолютно никаких оснований!

К счастью, не довелось Великому Душегубу Берия довести до конца дьявольский план Родного Отца советских народов. Спутала карты им Красная Армия, одержав долгожданную победу под Сталинградом. Победу, выкованную народом в тылу и омытую кровью его сыновей, вряд ли знавших, скольким поруганным, обездоленным и обреченным вселила она надежду на жизнь.

Трепетным пламенем загорелся в наших душах ее огонек! С зами­ранием сердца следили мы, как идут дела на фронте, оставшиеся силы вкладывая      в работу ради победы. Победы над фашизмом во что бы то ни стало. Это помогало нам преодолевать ничуть не облегчившийся абсурдный режим и удерживать нависший над нами дамоклов меч голодной смерти. Веру в будущее вселяло и то, что во время вечерних поверок наряду с привычными приговорами военного трибунала нам стали зачитывать победные сводки Совинформбюро, а на центральной аллее лагеря рядом со стендами о трудовых подвигах “трудмобилизованных” появились газетные витрины. “Правда” перестала быть для нас недоступной. Теперь по мысли попечите-

лей наших душ ее содер­жание не могло больше “подпитывать надежды враждебных элемен­тов”, быть источником “нежелательных” слухов.

Но понадобилась еще одна, решающая победа на Курской дуге, чтобы маятник качнулся, наконец, и в наших “трудармейских” лаге­рях к добру. Наступило время, хоть и частичных, но жизненно важных перемен, самой главной из которых была остановка конвейера смерти. В бесконечном темном тоннеле  мелькнул  впереди  еле различимый, слабый, но обнаде-живающий свет!

– Боже мой! Теперь нас, может быть, оставят в покое и даруют жизнь! –

с тайной радостью говорили при встрече доходяги, желая если не себе, то хотя бы другим людям выжить.

Это было в июле 1943 года – года крутого перелома в истории страны

и в  нашей  “трудармейской”  жизни.  Нам  великодушно позволили  жить,

чтобы трудиться, увеличив нормы питания.

Оставшиеся в живых сработали первую очередь объектов Челябме-таллургстроя НКВД СССР, как теперь стал называться Бакалстрой. Будто

в память погибшим в высоту поднялись и дали продукцию доменные и электросталеплавильные печи, прокатные станы, коксо­химические батареи, бакальский железный рудник. Выплавленный металл превращался в танковую броню, пушки и автоматы, “катюши” и солдатские каски – во все то, что помогло очистить советскую землю от фашистской нечисти.

Но знает ли кто-нибудь в нашей стране о трудовом вкладе совет­ских немцев в возведение Челябинского металлургического комбина­та? Никто не знает. Не найдете вы никаких следов ни в Челябинске, ни в Нижнем Тагиле, ни в Краснотурьинске, ни в других местах и весях, где трудились и умирали в войну советские немцы. А почему?

Почему до сих пор нам, немцам старшего поколения, приходится отвечать на подозрительный вопрос: “А чем занимались вы во время войны?” И не ответишь, ибо никаких письменных следов, никаких наград, никаких льгот! И ни одного слова в официальных документах и прессе на протяжении полувека! Да и теперь говорится об этом нехотя, сквозь зубы… Замалчивание на уровне государственной пол­итики – это тоже способ борьбы с неугодны-ми. Убийственный способ!

Тогда же мы верили, что справедливость восторжествует. Не может не восторжествовать! Надо только, чтобы быстрее кончилась война, и все образуется, все снова станет на свое место… Ведь сколько горя пережито, сколько жизней положено, сколько свершено! Не может не быть зачтено!

Подспудное, неосознанное стремление приобщиться к общенарод­ному делу борьбы с фашистскими захватчиками нашло у нас, в Челябметаллург-строе своеобразное проявление в таких новообразованиях, как “трудовой фронт” и “трудовая армия”. В официальных докумен­тах таких терминов вы не найдете. Это плод немецкого “народного творчества”. Как и выражение – “курская дуга”, которым обозначали цепь важнейших объектов Челябметал-лургстроя – ТЭЦ,  доменных печей и проката. А “Боевые листки” и воспри-нимались как оператив­ные сообщения с передовой.

Ласковым фронтовым словом “ястребок” называли шоферы свои юркие полуторки, стремительно, насколько это позволяла газогенера­торная  уста-новка, носившиеся по стройке.

– Ястрепок сахлёх, котелёк – под сиденьем! – такой диалог, ставший нарицательным, будто бы состоялся по телефону между шоферами-смен-щиками.

– Ну как, не сахлёх твой ястрепок? – незлобно подшучивали после того над шоферами газогенераторных автомашин.

Строительная многотиражка в унисон со сводками Совинформбюро сообщала о новых промышленных объектах, сданных в 1944 году: еще одна доменная печь, еще один прокатный стан, еще одна очередь коксохимиического завода и еще один котел теплоэлектроцентрали. “В труде, – как в бою!” – таков был рефрен этих победных сообщений.

К нему хотелось добавить:  вдвое быстрее, чем раньше, и вдвое меньшим числом. Вот что значит сносно кормить людей! Почему это нельзя было сделать с самого начала?..

Утверждают, что сознание людей и их земные дела есть частичка и  плод космопланетарной связи. Если это так, то небу было угодно, чтобы именно весной были повергнуты в прах два жесточайших тира­на Земли. В лучший из весенних месяцев – в мае  суд праведный отправил в бензиновый костер кровавого Гитлера, открыв перед людь­ми всего света новые надежды на жизнь, на будущее.

У советских немцев отняли все: малую родину, автономию, иму­щество, кров, семью, личную свободу, честь. Взамен наградили нена­вистным клей-мом пособника врага, изменника Родины, фашиста, виновника всех бед народных. Так мог ли быть еще народ, который жаждал победы над винов-ником всех бед – германским фашизмом – сильнее, чем они, советские немцы?

И вот пришла она, долгожданная, кровью и слезами омытая, вели­кая Победа! Прогремела, засияла разноцветьем столичных салютов. Помню я тот день: вывесил на лагерных воротах полотнище с собст­венноручно выведен-ным словом “Победа!!!” Но никто почему-то не орал от радости, не обнимал-ся и не плясал, как потом мы видели в киножурналах. Встретили тихо, будто усталые путники, присевшие после долгого, утомительного пути. Чуяло сердце: нескоро нашим невзгодам наступит конец. Это только радость кончается враз, а горе потому и держится, что никому ничего не стоит – ни денег, ни хлопот. Да и сколько разрушений принесла война. Гитлером раз-вязанная, сколько работы впереди! Видно, нам  расхлебывать – немцы же, хоть и советские.

Предчувствия не обманули нас, все осталось, как было, без изме­нений. На вахте по-прежнему восседал вооруженный вохровец, отве­чавший за на-личие “немецкого поголовья”. Сохранялся “смягченный” временем, но тем

не менее лагерный режим. Возвращение отнятых свободы и доброго имени, права на личную жизнь, семью и даже проявление чувств, на политическое доверие, равенство в обществе, на справедливость были по-прежнему недо-сягаемы, а положение – неопределенным. Будто невесомость, подвешенное состояние какое-то, когда человек гребет руками и ногами, а сдвинуться с места не может: нет опоры.

Мир застыл вокруг нас, будто в ледниковую эпоху вернулся. Мы оста-вались “трудмобилизованными” с  барачной  вонючей  неустроен­ностью и клопами, неизменным котелком и вечным ворчанием желуд­ка на нехватку еды.

Прошел победный 1945-й, медленно, по-черепашьи прополз 1946, а о нашем “деле” никто не вспоминал. Потерялось оно в бесконечных кремлев-ских лабиринтах. Никто персонально за него не брался. Все ждали, куда отнесет ветер дымок от трубки Самого, туда и повернет Берия нашу судьбу.

Не вписывались мы в советское общество, еще не отошедшее от эйфории победы над фашистами. Заигрывая с поверженным врагом на Западе, режим продолжал мстить советским немцам на Востоке. К тому же, начиная с 1943 года, в местах, куда депортировали немцев, интенсивно накапливался новый “враждебный материал”. С Кавказа и Закавказья, из Крыма и Прибалтийских республик, из Калмыкии по проторенной советскими немцами дорожке по-тянулись эшелоны “те­лячьих” вагонов, увозивших в ссылку новых изгоев общества, подо­бранных по национальной принадлежности. Вопрос “немец-кий” утратил свою исключительность и мог рассматриваться только в ком­плексе с другими.

Как  промежуточное решение в начале 1947 года была   “отменена” “трудармия”. Наше освобождение состояло в том, что вокруг бараков срыли опоры проволочного ограждения, а “личный состав” лагеря за­числили в штат Челябметаллургстроя МВД СССР и передали под власть коменданта. Теперь не у начальника лагеря или колонны, а у коменданта вчерашние”трудмобили-зованные”, ныне “спецпоселен­цы” должны были испрашивать разрешение на каждый свой шаг.

Нам великодушно разрешили иметь семью. Не смешанную, прав­да. Русских девушек, отважившихся на “связь с немцем”, “прорабаты­вали” на комсомольских собраниях, “несоюзную молодежь” вместе с родителями вызывали “на ковер”, в том числе и к оперуполномочен­ному МВД. Уговаривали, убеждали, угрожали. Иногда безуспешно: реальная жизнь не вписывалась в придуманные политические схемы. Ничего не сдерживало людей одинаково обездоленных, не имевших ни жилья, ни документов, ни имущества, ни средств на его приобретение. Условные супруги – не только молодые – продолжали жить в прежних своих бараках, лишь иногда разделяя случайный ночлег. Не был иск­лючением и я, принесший в семью Вальдбау-еров главное свое богат­ство – котелок.

Помог бедолагам бывший начальник лагеря Сиухин, отмерив сво­ими коротконогими шагами по десять соток земли на каждого для строительства времянок. Он же дал шуточное название новому поселку – “Фрицбург”. До сих пор стоит он у въезда в совхоз “50 лет СССР”, застроенный добротными домами.

Точка опоры – твердая, сталинская – появилась в конце 1948 года. В один из дней заведующая начальной школой, в которой я уже два года работал учителем, сказала:

– Приехал из района человек с плохими вестями.

–  Что, опять нас выселять будут?

–   Нет, наоборот…

На следующее утро в набитом до отказа клубе нам прочитали Указ Президиума Верховного Совета СССР о том, что мы, немцы, как и некоторые другие народы, выселены из своих родных мест навечно и выезд с места поселения без особого разрешения органов МВД карает­ся каторжными работами до 20 лет.

И попросили расписаться, что с Указом ознакомлены.

Теперь все стало на свои места. Затянувшаяся на три с половиной года неопределенность закончилась. Нас возвели в ранг спецпоселен­цев – узаконенных изгоев социалистического общества. Всех – и ста­рых и малых. И тех, кто только родился, и тех, кому еще предстояло появиться на свет. Образовался особый вид наследственности – от спецпоселенцев мог родить-ся только спецпоселенец с несмываемым клеймом государственного прес-тупника. Весь народ, меченый тавром презрения, неприкасаемости, навечно, а не на век одного “виновного” поколения или одной “преступной” жизни поставленным. Даже те, кто за немцев замуж выйти осмелился, – мечеными стали, будто проказой заразились. Освобождались лишь немки, вышедшие замуж за пред­ставителя “правильной” нации.

Начался новый, послевоенный этап в антинемецкой, во внутрисо­юзном исполнении, политики Сталина – жизнь под сапогом комендан­та, чаще всего очумевшего от власти самодура из всесильного НКВД-МВД. Суть этой политики заключалась в том, что прикованные к новым местам обитания в иноязычной среде, без своих школ и учите­лей, подгоняемые вездесущим “образом врага”, немцы должны будут стремиться к освобождению от своего национального клейма, к слия­нию с окружающей русской языковой и культурной средой. Это было развитие старого лозунга: “Советские немцы должны исчезнуть с лица земли!”. Геноцид физический сменился геноцидом духовным.

Это был третий этап в цепи антинемецких репрессивных акций, сравни-мых лишь с энциклопедическим Дантовым адом.

Первым этапом – первым кругом Дантова ада – была депортация обобранных до нитки, лишенных родины и государственности, окле­ветанных ложным обвинением, униженных людей.

За ним последовали заточение в концентрационные лагеря муж­чин и “мобилизация” в “трудармию” женщин, каторжный труд, смертельные условия существования оставшихся “на воле”. В результате этих мер немецкое население в стране сократилось с 1,5 миллиона человек в 1939 году до 1,1 миллиона в 1949 году. А если учесть, что на послевоенные 1947-1949 годы приходится наиболее высокая рождае­мость в немецких семьях, соединившихся и вновь образовавшихся после “трудармии”, то можно утверждать, что число умышленных жертв было значительно больше, чем 400 тысяч человек.

Спецпоселение – это рожденная эпохой социалистического строи­тельства форма ограничения свободы граждан СССР – “врагов нового общественного строя”. С ее помощью был ликвидирован “последний эксплуататорский класс” в нашей стране – кулачество (числом в 990 470 человек), большая часть которого сгноена в сибирской глухомани и на Севере. На вечное поселение в Казахстан и Сибирь ссылали тех предста-вителей интеллигенции, которых не расстреляли и не обрекли на смерть в колымских лагерях. К вечному поселению были присуж­дены чудом не расстрелянные и не погибшие в лагерях “враги народа” после отбытия двойного или даже тройного срока.

Теперь на этот испытанный десятилетиями режим переводились наказанные Сталиным народы: 1 124 931 немцев, 316 717 чеченцев, 165 259 крымских татар, 83 118 ингушей, 81 475 калмыков, 63 327 карачаевцев,        47 284 турков-месхетинцев, 42 112 греков, 40 162 балкарцев, 12 465 болгар, 8843 курдов…

Декларативной целью тотального переселения народов, учрежде­ния над ними надзора МВД было наказание за несуществующую вину.       Действительной – устрашение для еще не задетых репрессиями наро­дов Советского Союза. Конечная цель акции – устранение “наказан­ных” наро-  дов путем принудительной ассимиляции, главным образом, руссификации. Реализация этой “тихой”, “бескровной” сталинской формы геноцида возлагалась на органы надзора – МВД с его системой спецкомендатур. “Мудрая” сталинская национальная политика вела к запланированному полному слиянию всех по отдельности и в целом – этносов страны.

Не допуская изменения места жительства и возможности собраться  в национально компактные группы, спецкомендатуры должны были остановить развитие национальной культуры, образования, рост ин­тел-лигенции, социальной и политической роли отдельных народов. Вездесущие органы МВД – МГБ использовали свои механизмы для социальной изоляции спецпоселенцев, оставив за последними только одну, рабскую роль – занятие неквалифицированным физическим трудом.

Как и представители других депортированных народов, немцы бы­ли лишены права занимать посты, связанные с подписью документов, быть награжденными орденами, медалями и грамотами, избираться в Советы, партийные, профсоюзные органы и даже в президиум собрания. Спецпоселенцев не принимали в партию и комсомол. Их фами­лии запрещалось упоминать в печати. Названия этих народов были изъяты из статистических сборников, учебников, справочников, эн­циклопедий – из самой истории.

Одним росчерком золотого пера из реестра “братских народов СССР” было вычеркнуто двенадцать “провинившихся” национально­стей. Над ними, как над утопленниками, замкнулась болотная гладь немоты, оставив лишь расходящиеся круги страха.

Советские немцы из “зоны” за колючей проволокой переводились в “зону”, безмолвие которой оберегал теперь спецкомендант, опираясь на доклады старших по “десятидворкам” и добровольных доносчиков. В отличие от проволочной, эта “зона” была уготована навечно, пока существуют немцы как народ. Им, отверженным, давали понять: хо­тите, чтобы исчезла “зона”, – быстрее русифицируйтесь!

Как все это выглядело в жизненной повседневности, я помню сам.

Но интересны воспоминания людей из разных мест. Вот что поведала мне Елизавета Степановна Шиц из села Люксембург. Их село возник­ло в Киргизии задолго до войны, но в 1946 году всех его жителей объявили спецпоселенцами и поставили над ними коменданта, кото­рый был главнее, чем председатели колхоза и сельсовета вместе взя­тые.

– Спецпоселенцы… Никто нас специально сюда не поселял, мы сами  в 1928 году приехали, – до сих пор не может успокоиться Елиза­вета Степановна. – Дальше переезда по улице ходить нельзя, там Кант начинается. Кто-нибудь увидит, доложит коменданту, – пять суток ареста! На колхозное поле и то по разрешению районного МВД ездили. А во Фрунзе – это 15 километров от нас – уже разрешение из респуб­лики иметь надо было! И русские и киргизы на нас, как волки, смот­реть стали. Помню, идем мы с мамой за переезд, она шепчет мне: “не говори по-немецки, обругают фашистами и камнями забросают!” Де­сятилетки у нас не было, в Кант учиться ходили, так наших ребят до самого 1970 года по дороге в школу  и домой русские мальчишки били. За что? Почему? Разве немцы – не люди?

Представление о реальном положении наших, советских немцев и “правах” под властью спецкомендатуры даёт рассказ Егора Егоровича Штумфа. Он возвращает нас в 1946 год, когда формуляры многих “трудмо-билизованных” – без их согласия, конечно, – перекочевывали из второго отдела Челябметаллургстроя  в сейфы новой, сверхсекрет­ной стройки МВД, зашифрованной под стройуправление № 859, или так называемый “Челябинск-40”.

Теперь ни для кого уже не является секретом, что рядом с ураль­ским городком Киштымом в глубокой тайне тогда началось сооружение первого в нашей стране завода по обогащению урана и получению исходных материалов для изготовления атомной бомбы.

Понаслышке мы в Челябметаллургстрое, конечно, знали, что “Киштым-Бултым” связан с “атомом”. Это и интриговало, и настора­живало. Дело было неизведанным, опасным, поэтому не случайно самой подходящей рабочей силой были признаны “трудмобилизованные” немцы. По мысли Берии, это был бросовый человеческий мате­риал, которым можно было рисковать. Вроде подопытных кроликов… Эти предположения подтвердились, когда вскоре там произошел взрыв, и вдоль берущей начало из-под Киштыма  реки Течь на много километров вниз по течению отселили все население.

На первых урановых рудниках тоже использовалась немецкая раб­сила. О том, как из-под Киштыма перевозили людей на эти рудники и рассказывал Егор Егорович.

– Вначале я работал на строительстве подземного завода, а потом как-то само собой получилось, что попал на оцепление, в Тюбук, на лесозаготовки.

И осенью 1951 года, нас, теперь уже спецпоселенцев – людей семейных, с маленькими детьми, без каких-либо церемоний посадили в товарные вагоны, оборудованные строже, чем для заклю­ченных, и повезли на юг. Имущества тогда ни у кого не было, и в вагоны наталкивали по 40 – 50 человек. Сопровождающие конвоиры своеобразно позаботились о нашем питании: в дверях вагона оставили щель – ровно такую, чтобы не могла пройти голова человека, но можно было просунуть булку хлеба и другую нехитрую еду. Ее покупал в вагоне-магазине на собранные деньги доверенный человек. Никто не имел права общаться с посторонними. Для этого поезд сопровождало 79 конвоиров с 20 собаками. Я их специально считал, когда нас на перегоне выпускали на прогулку. Особенно впечатляющее зрелище представлял собой наш поезд ночью, когда он змеей изгибался на поворотах. Мы видели, как вдоль всех вагонов, будто праздничная иллюминация, горели гирлянды электрических лампочек. Сомнева­юсь, чтобы с такими предосторожностями перевозили даже особо опасных преступников.  На двенадцатые сутки  мы прибыли в Ленинабадскую область, в неведомую горную щель, где в толще камня добывался уран и еще более опасная для здоровья человека ртуть. Для человека, но не для нас. Ведь мы для властей сначала были “выселен­цами”, потом лагерниками, “трудармейцами”, а теперь – спецпоселен­цами. Все равно – пятый сорт…

Признаюсь, меня, пережившего и перевидевшего немало в лаге­рях, рассказ этот просто-таки ошеломил. Неужели даже в 1951 году, когда давно кончилась война, которой пытались объяснить принятые  по  отношению к нам чрезвычайные меры, людей – семейных, с детьми – можно везти, как скот, в товарных вагонах, просовывая в щель скудную еду? А ночное освещение, а конвой?

Небольшое это воспоминание я привел здесь для того, чтобы чита­тель понял: не кончилась для советских немцев “зона” ни в 1945-ом, ни в 1951 году. Как были они изгоями, лишенными права свободно распорядиться собственной жизнью, такими и остались. Будто про­клятье опустилось над их головами!..

…Весна 1953 года очистила Землю от второго кровавого тирана, за которым тянется едва ли не больше невинных жертв, чем их принесла четырехлетняя, невиданная по жестокости Великая Отечественная война. Подобно зверю, поедающему собственных детей, учинил он геноцид против более десяти народов СССР. Советские немцы – только одна из сталинских жертв, пропущенная через мясорубку трех после­довательных этапов геноцида: депортацию, советские концлагеря  и  спецпоселение.

За 15 лет, прошедших с 28 августа 1941 года по 13 декабря 1955 года, когда вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР “О снятии ограничения в правовом положении с немцев и членов их семей, находящихся на спецпоселении”, советские немцы понесли неисчис­лимые людские и моральные потери. Неисчислимые – поскольку на учет был поставлен запрет. Само наше существование окружено было молчанием, строгой секретностью – стране не положено было знать о том, что есть мы, российские немцы.

Как уже говорилось, немецкий народ СССР после войны недосчи­тался почти полумиллиона человеческих жизней – мужчин, женщин, детей. Это каждый третий от их общего числа. Особенно много было загублено мужчин, и немало вдов и несостоявшихся жен первыми проторили дорогу к асси-миляции, породив инонациональных детей и тем освободившись от режима.

Невосполнимыми были утраты нравственные. За колючей прово­локой и вышками лагерей, за цепью конвоиров с овчарками на повод­ке, за стеной недоверия, клеветы и унижений остались вера в политическую справедли-вость, социалистическую законность и пра­вопорядок, в гуманность совет-ского общества. Место отличавшего на­ших немцев патриотизма, веры в советскую власть и даже мировую революцию заняли равнодушие, песси-мизм, а еще больше – всесиль­ный Великий Страх.

15 лет жизни в изоляции от общества безвозвратно поглотили ве­ками хранившиеся ценности материальной и духовной культуры, на­следственные от предшествующих поколений европейские традиции, народные обычаи. Невосполним урон, который нанес сталинско-бериевский режим немецкому литературному и народному языку. Факти­чески полностью была уничтожена национальная интеллигенция.

Трагичней всего, однако, является то, что приведенные в действие в черное время механизмы геноцида,  ассимиляции  и  руссификации, про-должают действовать и сегодня. Часы, отсчитывающие время су­ществова-ния советских немцев, продолжают исправно идти. Несмот­ря на происхо-дящие в обществе изменения, на перестройку.

Доказательство тому – реальный индикатор состояния народа – его язык.

Так, если в 1939 году в СССР немецкий язык в качестве родного назвали 95 процентов населения, а в 1959, вскоре после снятия режима спецпосе-ления – 75, то в 1979 году – только 57,7 процента (по одному проценту ежегодно). Реально же этот процесс идет намного быстрее, поскольку насле-дование языка и других элементов культуры происхо­дит непосредственно

от одного поколения к другому. С уходом из жизни поколения довоенных лет рождения, представители которого еще владеют разговорным языком, немецкий язык практически исчез­нет вообще.

Те же процессы происходят и в сфере национальной культуры, народных обычаев и традиций. Например, по данным социологиче­ских исследований, немецкие народные песни из 70-летних граждан знают 90 процентов, из 50-летних – 45 процентов, а их дети – не знают совсем. Такое же положение – со знанием и соблюдением народных обычаев и традиций.

Как уже говорилось,  драконовские меры сталинизма губительно отразились прежде всего на немецкой интеллигенции. В Киргизии, на-пример, из занятых в производстве немцев только 14 процентов состав-   ляют служащие. Если условно относить к интеллигенции людей с высшим образованием, то по данным переписи 1979 года на 1000 человек немецкого населения их было только 30 (для сравнения: из числа уйгуров – 40 человек, узбеков – 48, киргизов – 90, русских – 114). Особенно мизерна доля твор-ческой и научной немецкой интеллиген­ции. Причем, ежегодно в Киргизии идет на убыль число студентов немецкой национальности: 1,36 процента от всех студентов в 1974 году и 0,82 процента – в 1985 году при 2,5 процента немцев относи­тельно всего населения Киргизской ССР.

О том, с какими усилиями пробивались через комендатуры наши немцы, чтобы получить высшее образование, приведу один лишь ти­пичный рассказ Якова Даниловича Мергеля, персонального пенсионе­ра, бывшего работника Госплана Киргизской ССР.

В 1946 году он вернулся с Бакалстроя домой, к себе, в Кант. До войны успел закончить 10 классов и теперь задался целью поступить в какой-нибудь технический вуз. Первым долгом его поставили на спецучет и “замарали”, как он говорит, его паспорт, внеся туда запись: “Разрешается проживать только в ПГТ Кант Киргизской ССР”. Предупредили, что за пределы респуб-лики выезд для учебы разрешаться не будет.

Значит, запланированная Москва отпала. Выбора не было, и при­шлось Якову Менгелю поступать на вечернее отделение филиала Мо­сковского финансово-экономического института. Был тогда такой во Фрунзе. Для поездки на вечерние занятия ему выдавали разрешение, которое надо было через коменданта ежемесячно оформлять в МВД республики. Нередко оно запаздывало на несколько дней или неделю. И тогда приходилось пропускать занятия.

Так произошло и в сентябре 1947 года. В тот раз он заявил комен­данту, что пропускать занятия не может и вынужден поехать без разрешения. Через день его повесткой вызвал начальник райотдела МВД. Встретил криком:

– Ты почему нарушил режим и уехал в город без разрешения?

–  Комендант затянул оформление пропуска, хотя я каждый день к нему приходил… – пытался оправдаться Яков Данилович. – Имею же я право на образование, как в  Конституции записано!

– А, ты еще смеешь на Конституцию ссылаться! Не для вас она писана! – побагровел он от злости. – Снять ремень! Семь суток ареста! Конвой! Увести арестованного!

Вышел он из КПЗ совершенно опустошенный, раздавленный мо­рально, готовый покончить с собой от нанесенной обиды. Потом поду­мал: не может такое беззаконие продолжаться вечно, наступит иное время, все изменится.

Однако на этом его злоключения не закончились. В 1951 году надо было ехать в Москву сдавать государственные экзамены. Разрешение ему, конечно, не дали. Спецпоселенца – в Москву? Нельзя! Только в 1954 году

ему удалось сдать госэкзамены, и то в Алма-Ате. В Москву даже после смерти Лучшего Друга советских студентов он поехать не смог.

Не меньшей помехой спецучет и немецкая национальность были и при устройстве на работу. В Минфин, Госплан не брали даже на пус­тячную службу.

– Работники Вашего профиля не требуются, – неизменно отвечали мне в отделах кадров, предварительно взглянув в диплом и обнаружив там немецкую фамилию. Хотя я точно знал, что это неправда.

Как знакома эта ситуация тем из наших немцев, кто пытался устроиться хоть на мало-мальски приличную работу! Даже после 1953 года! Вплоть до самого последнего времени. Железобетонной стеной стояли отделы кадров, оберегая свои учреждения от советских немцев!

– Только после снятия спецучета Яков Данилович смог поступить на работу по специальности. А до этого работал в колхозе. И оказался отличным работником. Начиная с 1971 года работал в Госплане ре­спублики, и вышел на пенсию в должности заведующего отделом.

“Типичная история!” скажут те из “счастливчиков”, которые до войны успели закончить среднюю школу, пережили “трудармию” и   после нее пытались получить высшее образование. Совершенно верно! Трудности были неимоверные: на дневное отделение их или не прини­мали,  или заваливали на экзаменах, разрешение на выезд не давала спецкомендатура.  А многие не поступали сами, потому что надо было зарабатывать на жизнь. Ведь тем, кому в 1941 году было восемнадцать, в 1946-ом стукнуло уже по двадцать три, а пережитое делало их гораздо старше своих лет – и физически и духовно.

В связи с этим  поделюсь таким небезынтересным наблюдением: из 54 моих собеседников – бывших “трудармейцев” – высшее образование имеют только трое. И то полученное после войны. Главным образом, заочно. На вопрос, знали ли они кого-либо из тех, кто имел высшее образование и пережил “трудармию”, утвердительно ответило двое. Но почти все назвали фамилии “интеллигентных” людей, которые погибли в “трудармии” от голода.

Результаты этого простого подсчета не расходятся с официальными данными. Они дают основание утверждать, что органы НКВД – МВД   в целом успешно справились с одной из поставленных перед ними задач по немецкому геноциду. “Вырубив” интеллигенцию в “трудовой армии” и задушив ее ростки  в  годы спецпоселения, они начисто обез­главили немецкую нацию.

Этот небольшой анализ подтверждает вывод о быстро нарастаю­щем кризисе немецкого этноса в России, начало которому положили сталинские репрессии. История свидетельствует: с гибелью национальной интеллигенции, языка, культуры, обычаев, традиций наступает кол­лапс, гибель нации. Поэтому можно с уверенностью сказать: если в самое ближайшее время не будут предприняты действенные меры государственного масштаба, то советские немцы, один из крупнейших народов СССР, исчезнут еще до конца этого века. А то, что не успела с ними сделать депортация, трудовая армия, спецкомендатура, завер­шит их массовая эмиграция в немецкоязычные страны.

И тогда поставленная в 1941 году сталинско-бериевским режимом цель будет успешно достигнута. В том числе и усилиями современного, “демократического” партийно-государственного аппарата. Социали­стическое общество сможет записать в свой актив еще одно злодеяние: в какие-нибудь полвека был перемолот двухмиллионный на­род!

Осенью 1989 года Верховный Совет СССР принял “Декларацию о признании незаконными и преступными репрессивных актов против народов, подвергшихся насильственному переселению, и обеспечении их прав”.

Само по себе принятие этого документа является событием поистине историческим. Для репрессированных народов в особенно­сти.

Но, к сожалению, лишь само по себе. Уже первый опыт по ее осуществлению свидетельствует о том, что для немецкого народа СССР она остается декларацией на бумажке. Принятое вслед за ней “Постановление о выводах и предложениях комиссии по проблемам советских немцев и крымско-татарского народа” – туманное по своей сути и не публиковавшееся в центральной печати – в реальности ока­залось лишь искусно созданной в недрах аппарата “бумагой”. Оно вовсе не ставило и не ставит своей целью “обеспечение прав” немец­кого народа как таковых.

Созданная Советом Министров СССР Государственная комиссия с самого начала ушла от решения главной проблемы – воссоздания ав­тономной республики немцев на Волге. За полгода работы она сумела лишь родить странную идею – Ассоциации советских немцев. С пра­вительством в Москве народа-бомжа. Правительством – без террито­рии.

В качестве официального повода для такого поворота в решении затянувшегося “немецкого вопроса” было выдвинуто организованное партаппаратом противодействие созданию автономии со стороны на­селения районов бывшей поволжской республики  российских немцев. Эту же причину назвал в своем выступлении в Нижнем Тагиле и президент СССР.

Никто, однако, не может сказать, что конкретно было сделано партией  и государством для того, чтобы предотвратить недовольство и обеспечить принятие Постановления экономически, организационно и идеологически. Зато очевидно другое: шовинистическая по своей сути антинемецкая кампания на Волге направлялась местными пар­тийными и советскими органами с одобрения Саратовского и Волгог­радского обкомов КПСС и облисполкомов при молчаливом согласии московского руководства.

Организаторы этой злобной кампании сыграли на настроениях и чувствах наиболее отсталой части населения, живущего в условиях тотального товарного дефицита, неустроенности, бескультурья и ми­тинговой стихии. Они сознательно использовали все еще бытующий в обыденном сознании этих людей стереотипный образ немца-врага и оккупанта. “Лучше СПИД, чем немецкая автономия!” – даже такой лозунг можно было встретить на прошедших там митингах.

Что это? Еще один блеф, попытка создать видимость решения “немец-кого вопроса”,  как в Казахстане в 1979 году? Похоже? Да!

Аппаратные эти игры завели советских немцев в поистине тупико­вую ситуацию: вопрос о восстановлении их государственности снят правитель-ством с повестки дня, а рожденная в недрах партгосаппарата Ассоциация в лучшем случае способна лишь продлить агонию народа, но не спасти его от окончательного исчезновения.

В этих условиях единственным выходом из положения оказывается эмиграция из СССР. А не провоцируется ли сверху этот выход? Не изгоня-ется ли немецкий народ, два с половиной века живущий в Рос­сии, со своей Родины намеренно?

На эти вопросы можно ответить однозначно – злодеяние, начатое Сталиным, продолжается.

                                                                                                 Даугавпилс, 1990

 

                                         Нора  ПФЕФФЕР

 

– поэт, искусствовед. Родилась в семье тбилисских немцев. В 1935 году арестовали ее отца и мать, а 19 октября 1941 г. в 24 часа всех тбилисских немцев депортировали под конвоем. Норе как жене грузи­на разрешили остаться, но в 1943 г. арестовали и ее, осудили по статьям 58-10 и 58-11 к десяти годам заключения, к пяти годам ссылки и лишения прав. Была она в Мариинских лагерях Сибири, на лесопо­вале и в Норильских лагерях,  в Дудинке. В тундре долбила кайлом мерзлый грунт… Ссылку отбывала в колхозе Северного Казахстана: пасла телят.

 

Жестки строки  о мире жестоком,

Ощетины лагерной прозой.

Одиночка  была  их истоком

Там, где смертные грозы –

Не розы.

Эти строки,  как тыщи осколков

Юных лет, размозженных террором:

О добре  он кричал без умолку,

Мертвой хваткой сжимая мне горло.

Эти строки – лишь выкрики боли,

Правды,  брошенной в пасть произвола

Ослепленные  правду на бойню

Под конвоем вели, как крамолу.

Эти строки оплавлены скорбью:

Повелел  человечность предавший

Вырвать   с кровью и с корнем

Братьев,  нас  и родителей наших.

Эти строки, как стоны в пустыне

За колючкой  погибших так рано…

С тех смертельных времен

И поныне   сердце

В незаживающих ранах.

 

 

                                           Фридрих КРЮГЕР

 

                                          ОТВЕРЖЕННЫЕ

Воспоминания

 

Я родился в семье поволжских немцев в тяжелом восемнадцатом году. Мать частенько вспоминала, что, появившись на свет, я кричал так громко, долго и отчаянно, будто предчувствовал все муки предсто­ящей мне жизни.

У моего отца, сельского пастуха, было двенадцать детей, однако семеро из них умерли в детстве от недоедания и болезней. Отцу при­шлось по жребию пять лет служить в царской армии, ведь известно, что жребии всегда “случайно” выпадали беднякам. Три года он воевал на турецких и персидских фронтах, а когда свершилась Октябрьская революция, бросил винтовку и вернулся домой. Только жить, как хочется, не получилось. Еще господствовали прежние порядки, и отцу пришлось прятаться от ареста под чужим амбаром. Через неделю отца выследили, по приказу сельского старосты постреляли под амбар и ушли, уверенные, что он убит. Отец чудом остался жив. Ночью он попрощался с матерью и отправился по темноте  в Царицын к красно­армейцам. И еще три года провоевал на гражданской войне.

Я был пятым по счету ребенком в семье. Мать, надрываясь, одна растила нас, но уберечь всех у нее не хватило сил, умерли мои старшие сестры Мария и Амалия. Когда единственная наша лошадка, наше спасение, околела, нужда буквально схватила за горло. С возвраще­нием отца стало немного легче. Но ненадолго. В двадцать первом году Поволжье постигла небывалая засуха. Начался голод.

Ярко помню свое раннее детство. Некоторые эпизоды из него до сих пор стоят перед глазами, словно это было вчера. Помню “белую кух­ню” в двадцать втором году. Каждое утро возле церкви напротив нашего саманного домика появлялась длиннющая очередь голодных людей с ложками и мисками. Еду раздавали строго по списку. Получив черпак каши, ели ее тут же неподалеку. Брать еду домой не разреша­лось.

Когда подходила наша очередь, мама поднимала меня, и  я  сам протягивал мисочку мужчине в медицинском халате. Эта спаситель­ная “белая кухня” была помощью американцев голодающему Повол­жью.

Из всей домашней живности у нас оставалась единственная кури­ца-несушка. Отец строго-настрого запретил ее резать, а яйца, которые она снесет, велел отдавать мне, как самому младшему в семье. Перед тем, как снести яйцо, курица прибегала под окна и, хлопая крыльями, подпрыгивала до тех пор, пока ее не впускали в дом. Она важно шла на кухню и усаживалась в свое гнездо под печкой. Я пристраивался рядышком и с нетерпением ждал заветное, тепленькое еще яичко. Мама тут же варила его и давала мне съесть, стараясь делать это не на глазах у голодных братьев и сестер.

Помню, как старшие братья Иоганнес и Генрих ходили в сумерках к месту захоронения издохшей скотины, как выкопали там недавно зарытую чью-то лошадь, отрубили у нее ляжки, опалили их над огнем и притащили домой. Родители сердились, говорили, что дохлятиной можно отравиться насмерть, но братья, не слушаясь, сварили мясо и съели.

Отец, ослабевший и опухший от голода, с трудом передвигался самостоятельно. Только благодаря “белой кухне” мы продержались до нового урожая.

Весной отец нанялся пастухом и вместе с Иоганнесом и Генрихом пропадал от зари и дотемна на пастбищах. Он верил, что наступит лучшая жизнь так же, как верили и все наши сельчане, трудившиеся на полях, не покладая рук. Но вырваться из тисков нужды не получа­лось. Без лошади родители не могли, как следует, обрабатывать зем­лю, а заработок пастуха был очень-очень скудным. Да к тому же каждые полтора года наше семейство все увеличивалось, однажды даже сразу двойняшками. Родителям приходилось трудно.

Врачебной помощи в селе не было. Болезни свирепствовали, унося огромное количество детей. Я тоже перенес дифтерию, малярию, крас­нуху, воспаление легких и – самое страшное – оспу. Мать работала в поле у одного богатого крестьянина, и я целый день оставался без присмотра. К ее воз-вращению мое лицо, тело, одежда были красными от крови: я нещадно расчесывал нестерпимо зудящие оспины. Перед уходом на работу мама, плача, завязывала мне руки за спиной, но тогда я принимался тереться лбом, лицом, всем телом о разные пред­меты. В результате у меня сильно воспа-лились глаза и распухли веки. Я не мог их разомкнуть. Это длилось очень долго. Родители подумали, что я ослеп. А ведь только слепого ребенка им  не хватало при всех их заботах и бедности!

Но однажды в воскресный день, сидя на маминых коленях, я раз­лепил веки, и из глаз обильно потек гной. Мать перепугалась и побе­жала со мной к соседке, старушке Софии Келлер, лечившей людей травами. Старушка чем-то промыла мне глаза, осторожно осушила их чистой тряпочкой и сказала матери: “Не плачь, глупая! Он не слепой, скоро все у него пройдет!” Но мать от радости не могла сдержать рыданий, и ее горячие слезы падали мне на макушку.

Мой дедушка, мамин отец, был в то время зажиточным крестьяни­ном-середняком, имел по несколько лошадей, коров, верблюдов, мно­го коз, овец, еще больше домашней птицы, просторные амбары и конюшни. Он мог бы помочь встать нам на ноги, но не делал этого, гневаясь на непослушную дочь, вышедшую против его воли за бедного парня, моего отца.

Чужой рабочей силой дедушка не пользовался, но три его сына -Иоганнес, Людвиг и Адам – были очень рассудительными и трудолю­бивыми мужчинами, несмотря на то, что двое из них вернулись с первой мировой войны покалеченными: у обоих не гнулась правая нога. Вся дедушкина семья, включая его жену и тетю Доротею, млад­шую сестру моей матери, трудилась с раннего утра и до поздней ночи – обрабатывали поля, ухаживали за скотом и птицей. Дед же только давал им необходимые указания и занимался возделыванием табака, арбузов и дынь.

Дедушка слыл самым грамотным и начитанным среди сельчан, его не раз избирали приказчиком села. Был он высоким, сильным, креп­ким, к тому же, большим гордецом. Курил длинную трубку с мягким  гофрированным мундштуком, зимой носил тонкие белые валенки с блестящими калошами, чем привлекал к себе всеобщее внимание.

Когда мои старшие братья Иоганнес и Генрих повзрослели и стали всерьез помогать отцу, наши дела тоже пошли в гору. Мы завели двух коров, овец, свиней, много домашней птицы, а осенью двадцать вось­мого года купили красивую молодую лошадь. Теперь мы уже возделы­вали большое картофельное поле и арбузно-дынную бахчу. Весной смогли купить и еще одну лошадку. Сбылась давняя заветная мечта отца стать настоящим крестьянином. Он перестал работать пастухом и целиком ушел в хозяйство.

В середине двадцатых годов жизнь сельчан вообще стала богаче, содержательней и интереснее. Строительный кооператив быстро и хорошо построил у нас здания для клуба и магазина, а в церкви установил перед-вижные перегородки, которыми можно было разгоро­дить помещение на четыре классных комнаты. Так у нас, наконец, появилась собственная школа. В воскресные дни перегородки убирали, и церковная служба шла своим чередом.

Осенью двадцать девятого года в нашем селе начали создаваться крестьянские группы, а к концу следующего года прошла полная коллекти­визация. Отец самым первым записался в колхоз и сразу же отвел туда лошадей, коров, овец, свиней и даже всю домашнюю птицу. Для него, человека честного и исполнительного, закон или правитель­ственный указ были святыней. Узнав, что мать успела упросить соседа потихоньку зарезать годовалого бычка, он устроил дома чуть ли не мировой скандал. Мясо это мы ели второпях, глубокой ночью, чтобы, упаси Бог, никто не узнал. Резать скотину было строжайше запреще­но. Но большинство односельчан тоже тайком закололи молодняк и готовили мясо по ночам.

Отца сразу же избрали членом колхозного правления и назначили завхозом. Увидев, что бедняки на селе получили права и в любое время могут все у всех отобрать, дедушка, ни разу до этого не переступавший порога нашего дома, решил проведать дочь и признать своих внуков.

Отец теперь пропадал в колхозе и, не умея командовать людьми, старался делать все сам. Но один он не мог справиться с громадным хозяйством. Помещений, пригодных для зимовки скота, не было, по­строить их так быстро оказалось невозможно, кормов не хватало, и за зиму погибло очень много скота и птицы. А весной пришло указание, чтобы все сдали колхозу пшеницу и просо на семена. Люди остались буквально ни с чем: без пищи и без скотины. Отец не выдержал этого, отказался от должности завхоза и попросил вывести его из состава правления.

Весной тридцать первого года к нам приехал из Ленинграда двадцати-пятитысячник, один из тех рабочих, которые были посланы в деревни для проведения коллективизации. Этот маленький худенький мужичок никогда в жизни не видел, как возделывают хлебные поля. Созвав всех жителей на собрание, он, ссылаясь на какое-то постанов­ление сверху, велел доставить к посевным полям домики, оставшихся в живых лошадей, плуги, другой инвентарь и немедленно начать ве­сенний сев. Кое-кто из крестьян попробо-вал возразить, что сев начи­нать рано, ведь поля наполовину еще покрыты снегом, полевые домики и инвентарь отремонтированы не полностью, а по грунтовым дорогам нельзя проехать. Даже оглобель (по-немецки шпильва-аге) не хватает для двухконных телег.

Все это не понравилось представителю из города. Он сердито закри­чал:

– В воскресенье все и всё на поле! Сначала посеем пшеницу и просо,

а затем шпильваги!

Все громко и долго смеялись. С того дня представителя так и стали звать за  глаза “шпильвааге”.

В понедельник начали “грязевой сев”. Пшеницу разбрасывали вручную. Мужики медленно, с большим трудом продвигались по вяз­кому зыбкому полю, кидая семенное зерно прямо в талую воду и снег. Уже на третий день у всех прорвались сапоги, их обматывали тряпка­ми и бечевками. Передвижные домики и сельскохозяйственный ин­вентарь доставить по бездорожью в поле не смогли. Зато представитель из города первым по району гордо отрапорто-вал о досрочном оконча­нии посевной. После этого “сева” отец опять нанялся пастухом и оста­вался им уже до конца своей жизни.

Вскоре наступила теплая погода, пошли дожди, и снега на засеян­ных полях стали стремительно таять. Потоки воды текли на ниже расположенные участки земли и вымывали проросшее зерно. В ре­зультате, в одних местах пшеница взошла пучками, в других выросли только сорняки.

Выселение кулаков, а точнее сказать, середняков – трудолюбивых, рачительных хозяев, компактная коллективизация, массовый падеж скота, “грязевой сев”, жаркое засушливое лето, обязательная сдача зерна государ-ству – все это привело к голоду летом и осенью тридцать первого года. Многие крестьяне из нашего села ушли семьями и в одиночку в поисках хлеба. Среди них был и мой старший брат Иоган­нес, который только что вернулся с Дальнего Востока, где, вместе со своим лучшим другом Карлом Михелем, три года отслужил добро­вольцем в Красной Армии.   Иоганнес подписал договор с вербовщиком и отправился в Рыбинск. Вскоре он сообщил, чтобы мы срочно приезжали к нему: есть и работа, и хлеб, и картошка, и даже вдоволь меду. Иоганнес писал, что вместе с нами могут ехать и все односельчане.

Нас тогда было шестеро братьев (самый младший Давид еще груд­ной)

и две сестренки. Шесть других сестер к этому времени умерли.

К всеобщей радости в Рыбинске, действительно, был хлеб, картош­ка и мед, столько меда я никогда в своей жизни не видел. Но с жильем оказалось сложно, и мы ночевали в каком-то монастыре. Отец и стар­шие братья наня-лись грузчиками на железнодорожный товарный склад.

Вскоре нам удалось поселиться в пятидесяти километрах от города у пожилой  одинокой женщины.    Мне казалось, что эта женщина не совсем нормальная, но относилась она к нам по-доброму. У нее была корова, овцы, свиньи, много домашней птицы. На всех полках и ска­мейках в кухне всегда стояло по десять-пятнадцать горшков с моло­ком. Оно кисло до тех пор, пока не покрывалось плесенью. Тогда женщина выливала его свиньям в корыто. Она никогда не снимала сливки с молока, не делала творог и, тем более, не сбивала масло.

И вот однажды я нашел в сарае высокий и узкий бачок, соорудил из него маслобойку, сделал пестик. Дождавшись, когда хозяйка была в хорошем настроении, я попросил у нее разрешения приготовить масло из кислой сметаны. Когда я сбил первую порцию, она положила желтоватый кусок на тарелку и пошла по соседям из дома в дом. На удивление в этой деревне никто не умел сбивать масло, и ко мне вереницей потянулись заказчики со сметаной. Я работал, не покладая рук. Половину сделанного каждый отдавал мне. А через несколько месяцев уже почти в каждом доме появилась своя маслобойка. А я прослыл изобретателем. Хозяйством в деревне занимались исключи­тельно женщины, мужчины уходили на заработки в Рыбинск. Даже пахать землю весной приходилось самим женщинам.

Позже у нашей хозяйки поселился еще один квартиросъемщик, сильный широкоплечий мужчина с густой серебристой бородой. У него было две лошади, с которыми он сбежал из своего села, поскольку не захотел вступать в колхоз. Здесь дядя Алеша – так он просил называть себя – заключил договор с лесничеством и стал возить из города про­дукты для местных рабочих. Его частенько обворовывали в то время, когда он оформлял всякие бумаги или получал товары на складе. Поэтому он попросил меня ездить вместе с ним и сторожить подводу, пока он будет заниматься делами. Я всегда с охотой соглашался. Че­тыре раза в неделю мы отправлялись в город. Дядя Алеша был очень добрым, общительным, веселым. Он снабжал едой   нашу семью, и мы жили хорошо и сытно.Отца сильно донимал ревматизм, заработанный им на фронте, и вскоре он вынужден был оставить уже непосильную для него работу грузчика. А еще его очень мучила тоска по родине, по дому.

В начале весны тридцать второго года вышел указ Сталина о том, чтобы всех, кто оставил районы Украины и Поволжья без соответст­вующего на то разрешения и без паспорта (а у колхозников тогда вообще не было паспортов), повсеместно уволить с работы и к поре весеннего сева доставить к прежнему месту жительства. У нас, разу­меется, не было ни документов, ни разрешения на выезд. Моих братьев немедленно уволили и должны были отправить назад. Но Иоганнес и Генрих категорически не хотели возвращать-ся, и мы тайком уехали в Каширу, неподалеку от Москвы. Дядя Алеша упрашивал отца оста­вить меня у него, и я сам этого очень хотел, но отец был неумолим.

Прямо с вокзала мужчины наши отправились искать работу, а мы остались в битком набитом зале ожидания. В полночь милиционеры и солдаты выгнали всех из-под крыши на дождь и холод. Тех, кто сопро­тивлялся, грубо выталкивали.

К счастью, отцу удалось найти работу конюхом в лесничестве. Но братьям там места не нашлось, и они уехали. Отец принял конюшню, вычистил ее, основательно убрал все вокруг, отремонтировал сбрую. Это очень понравилось начальнику лесничества, и он в благодарность оформил и меня помощником конюха. Кроме того, он выделил нам помещение вблизи конюшни и дал продуктовые карточки, по которым мы тут же купили сахар, масло, рис, лапшу, муку. Отец сказал: “Здесь мы останемся жить навсегда”.

Но не прошло и месяца, как нас и тут настиг сталинский указ. Начальник с большим сожалением подписал увольнение, и мы были отправлены на железнодорожную станцию. Там уже набрался полный эшелон поволжских немцев, свезенных с разных сторон. Людей де­ржали несколько дней в товарных вагонах. Никто нас, разумеется, не кормил. Поезд никуда не ехал, и неизвестно было, когда его отправят. Моя мать и старшая сестра Доротея в этих антисанитарных условиях заразились тифом. Их отвезли в больницу в трех километрах от стан­ции.

Мы купили билеты в пассажирском вагоне и уехали, оставив мать и сестру одних. Ранним утром прибыли в Саратов, а дальше нам надо было через Волгу добраться до Энгельса. Отец пошел узнавать насчет транспорта, брат и сестра уснули на чемодане, а я вышел побродить на привокзальную площадь. И вот что я там увидел! Почти на каждой скамейке у вокзала лежали и сидели люди в каких-то странных позах. Четверо здоровенных мужчин подходили к ним по очереди и, взяв за руки и за ноги, тащили к повозке, в какие обычно отлавливают бродя­чих собак, раскачивали и забрасывали в кузов. Я догадался, что эти люди мертвые.

Испугавшись, я побежал обратно в здание вокзала. Тут я увидел, как худая  изможденная  женщина  подняла с полу возле урны   промас­ленную бумагу, сунула ее в рот и стала жевать. Я приткнулся возле спящих брата и сестры и заплакал:

– Я не хочу домой! Я хочу обратно в Рыбинск или Каширу! Я… я не хочу-у…

Подошел растерянный отец. Пока он стоял в очереди в кассу,  у него вытащили железнодорожные билеты и последние гроши. Теперь мы не могли ехать дальше. Я заревел так громко, что все в зале обернулись в нашу сторону. Мужчина с портфелем подсел ко мне и спросил из-за чего я плачу. Узнав, в чем дело, он пошел к кассе и купил нужные нам билеты. Потом дал отцу немного денег и пожелал счастливой дороги.

Этот добрый мужчина, и та красиво одетая отзывчивая женщина были русскими. Среди любой нации, а среди русских особенно, во все тяжкие времена были и есть сердечные, сочувствующие, готовые ока­зать помощь попавшим в беду, люди. Мне иногда кажется, что встречи с этими людьми, как и сами обстоятельства, как и то, что я до сегод­няшнего дня жив, не были случайностью. Это было предначертано судьбой.

Утром следующего дня мы приехали на станцию Мокроус, от которой восемнадцать километров до нашего села. Ни одной подводы на станции не оказалось, и мы решили отправиться в путь пешком. От голода и многочис-ленных переживаний отец был очень слаб и еле-еле двигался. Поэтому он привязал Давида мне на спину. В одной руке я нес маленький чемоданчик с нашими скромными пожитками, другой вел за собой Эрну. В дороге мы часто останавливались, чтобы отдох­нуть.

Несколько раз нас обгоняли подводы, но ни одна не остановилась. Только перед заходом солнца добрались мы до своего села. Наш саман­ный домик почти совсем развалился, жить в нем уже было нельзя. Мы тянулись к родным, к знакомым, но никто не пустил нас даже на порог. Наверное, боялись, что мы будем просить еду. Голод  лишил  людей  сострадания.

Мы поселились в большом пустующем доме дяди Андрея. А спустя несколько дней отца отправили на сенокос в соседний совхоз, и мы с Эрной и Давидом остались совсем одни без крошки хлеба. Все, чем мы  владели, было на нас.

Единственным спасением от голода оказались суслики. Каждое утро я вместе с другими ребятами ходил в степь, чтобы выгонять зверьков из норочек. Добычу я приносил домой, торопливо сдирал шкурки, варил маленькие тушки и кормил детей.

Весь день Давид один сидел на стуле за столом и ждал моего воз­вра-щения. Ходить он еще не научился, а лежать не хотел, потому что на кровати было столько вшей, что иногда от них шевелились старые грязные тряпки, служившие нам постелью. Эрна, пока меня не было, бродила по селу в надежде, что кто-то покормит ее. Но никто не пускал ее к себе и ничего ей

не давал. Так мы жили до конца мая. Отец не приезжал. Мужчины на сено-косе от голода и тяжелой работы были доведены до крайнего истощения, ни у кого из них не оставалось сил навестить домашних. А сусликов день ото дня становилось меньше и меньше, так как все, кто мог ходить и носить ведра с водой, охотились за ними. Я мог поймать за целый день всего одного суслика, а иногда и ни одного. Пришлось рвать лебеду, благо она росла на каждом шагу, и ежедневно варить из нее суп. У Эрны опухли от голода руки, ноги и лицо. Она плакала уже целыми днями и постоянно просила есть. Если я утром дотрагивался до нее, то следы моих пальцев оставались до вечера. Нужно было немедленно добыть еду для моих малышей. Но  как и откуда?

Я вспомнил, что в шести километрах от нашего села жила тетя Доротея, младшая и единственная сестра моей матери.

Когда я добрался до ее дома, то нашел все двери запертыми на замки. Я заглянул во двор к соседям, узнать, где моя тетя. Окна соседского дома были закрыты ставнями, а двери распахнуты настежь. Мне это показалось странным. Осторожно перешагнув порог, я крик­нул: “Самуел!” Так звали соседского мальчика, с которым я познако­мился несколько лет назад. Мне не ответили. Я вошел в комнату. Сперва я почувствовал какой-то тошнотворно-сладкий запах, а потом увидел на кровати Самуела с матерью и сестренкой. Все трое были мертвы.

Меня охватил ужас. Я вылетел на улицу и опрометью побежал домой,

и не по дороге, а почему-то вдоль берега реки. И тут мне привалило огром-ное счастье: я наскочил на гнездо дикой утки. В гнезде оказалось одиннад-цать крупных яиц. Дома я разделил этот подарок судьбы на три дня. Но что будет дальше? Что?!

Я решил идти к дяде Давиду Фаберу, шурину моего отца, не очень-то надеясь на помощь: дядя казался мне самым скупым человеком на свете. У него был небольшой, но богатый сад, в котором он устроил из досок шалаш, чтобы днем и ночью сторожить урожай от воров. Я  попросил  дать  мне несколько яблок.

– Фридрих, ты пришел не вовремя, – сказал мне дядя Давид. – Этот красный черт-ветер сегодня совсем тихий, еще не стряс с деревьев ни одного яблока.

Помолчав, он поднялся с деревянного топчана и повел меня в середину сада.

Там был пересохший колодец, дно которого покрывали яблоки, упавшие с яблони, росшей рядом.

– Эти яблоки там внизу можешь взять себе все, – разрешил дядя и, взяв  веревку, прикрепленную к рукоятке над колодцем, привязал к  другому ее концу палку. – Садись на палку, я спущу тебя вниз.

Я сел, ухватился за веревку и сказал:

– Спускайте?

Но едва дядя Давид дотронулся до рукоятки, проржавевшей от времени и непогоды, как она стала крутиться с бешеной скоростью, и я стремглав полетел вниз. Через мгновение я стоял по пояс в густой тине. Эта липкая вонючая грязь спасла меня. Если бы дно оказалось сухим, я разбился бы насмерть.

– Фридрих! Ты жив там?! – испуганно крикнул дядя, да так громко, что оглушил меня.

– Да, жив еще, – ответил я.

– Крест, молния, огонь, гроза! – выругался дядя внутрь колодца. – Сейчас я спущу тебе ведро.

Он спустил мне на веревке ведро, и я собрал в него все яблоки, какие только мог найти в этой тине. Ведро заполнилось меньше, чем на половину.

Подняв меня наверх, дядя Давид подбежал к одной из яблонь и с ругатель-ствами стал ее трясти. Не переставая ругаться, он собрал упавшие яблоки и принес их мне:

– Возьми, это тебе.

Вместе с яблоками из колодца оказалось два полных ведра. Мы шли к шалашу. Дядя постирал там мои штанишки и повесил их сушиться на яблоне. Отмывшись, я сел на солнышко греться. Сильно ныла нога и рука, которыми я при падении ударился о стенку колодца. Как только штанишки просохли, я поспешил к своим малышам. А дядя крикнул вслед:

– Фридрих! Когда будет красный черт, приходи снова!

Выражение “красный черт” было в ходу у наших односельчан. На­верное, потому, что накануне ветреного дня небо на закате солнца всегда красное. А сильный ветер очень мешает крестьянину во время полевых работ.

Забежав вперед, скажу, что в тридцать третьем году дядю Давида арес-товали за то, что он послал Сталину посылку с лепешками из отрубей и лебеды. В письме он сообщал, сколько человек в нашем селе за два года умерло от голода, писал, что все это подстроено врагами народа, а Сталин ни о чем не знает. Через год дядю Давида освободили, может, из-за болезни, а может, потому, что в то время еще не нака­зывали так жестоко, как впоследствии.

После своего освобождения дядя часто заходил побеседовать со мной, особенно в мои приезды домой на каникулы в тридцать седьмом году. Он считал меня самым образованным человеком в селе. Однажды вечером за чаем на кухне дядя пристально посмотрел на меня:

– Фридрих, я, наверное, опять буду обращаться к нему туда, – он показал на потолок. – Когда они освободили меня и вернули партбилет, я положил его обратно им на стол. И теперь думаю, что с этим комму­низмом ничего не получится. А у тебя какое мнение? – спросил он, сильно заикаясь.

– А мое мнение, – ответил я, – что истинный коммунист всегда  останет-

ся коммунистом, что бы ни случилось.

Дядя Давид по всей видимости ожидал от меня другого ответа.  Он молча посидел еще немного, потом поднялся и так же молча ушел.

Но я нарушил последовательность событий и забежал вперед. Вер­нусь к тридцать второму году.

Однажды в полдень к нам неожиданно пришла бабушка со стороны матери и велела всем троим тотчас же идти с ней. Это было впервые с той поры, как мы вернулись. Ни разу она не позвала нас, не впустила в дом, ничем не угощала. Дядя Адам, младший сын бабушки, был председателем колхоза, и у них не переводились хлеб и молоко. По дороге бабушка сказала, что в этом виновата сноха, тетя София, кото­рая ничего не разрешает делать без ее ведома, и что бабушке самой нелегко. Но еще большая неожиданность ждала нас там.

На летней кухне вместе с дядей Адамом сидели… мать и сестра Доротея. Мать, рыдая, обвиняла дядю Адама в том, что он не позабо­тился о племянниках. Наша милая мама обняла нас сразу всех троих и еще долго и горько плакала.

Дядя Адам клялся, что велел давать нам ежедневно два литра молока   и три куска хлеба. Узнав, что бабушке запретила это делать тетя София, он рассердился и приказал впредь кормить нас каждый день. Кроме того, он решил переселить нас в пустующий дом поближе  к нему.

А мы не верили своим глазам: мама и сестренка выжили! Мама рассказывала, как главный врач больницы купил им железнодорож­ные билеты, снабдил продуктами на дорогу и сам помог сесть в поезд. Вот и еще один бескорыстный, отзывчивый человек! Я склоняю сегод­ня голову, покрытую серебром, перед всеми добрыми людьми, которые помогали нам, и имен которых я, к большому сожалению, не знаю.

Мама, как ни слаба еще была, тут же занялась нами. Все наши лохмотья, кишащие вшами, были сожжены, с помощью дяди и бабуш­ки на нас надели новую одежду. Но для Эрны она была уже не нужна. Возможно, от того, что девочка впервые за столько времени как сле­дует поела, спустя несколько дней у нее появились сильные боли в животе, и она умерла.

Дядя Адам был на полях, отец мой все еще не возвращался. Никто не пришел нам помочь. Голод лишил всех сострадания, низвел людей до уровня животных.

Я сам смастерил гробик, больше похожий на ящик. Мы с мамой положи-ли в него Эрну, поставили на тачку, и, пристроив рядом лопа­ту, я повез тачку на кладбище. У мамы не было сил пойти вместе со мной. Смерть Эрны потрясла ее.

Я долго искал на кладбище подходящее место, прежде чем начал копать. Приходилось часто отдыхать, работа была слишком тяжела для меня. Я без конца мерил глубину ямы, пока, наконец, не решил, что она уже достаточно глубока. С большим трудом мне удалось втис­нуть в нее гробик. Он оказался только чуть ниже уровня земли, но я не смог снова поднять его и углубить могилу. Я присыпал его землей, и, окончательно выбившись из сил, присел рядом, опираясь на черенок лопаты. Солнце уже село, я смотрел на вечер-нюю зарю и… не заметил, как заснул. Когда я проснулся, в синеве неба звонко пели жаворонки. Я взял лопату, тачку и вернулся в село. Мама сидела у окна вся в слезах, она думала, что и со мной на кладбище что-то случилось.

Через неделю начала созревать рожь. Дядя Адам разрешил тайком скосить два гектара. Ночью ее обмолотили и разделили между члена­ми колхоза в соответствии с количеством едоков в семье. Рожь была еще недостаточно спелой, поэтому ее сначала подсушили, а потом смололи на ручной мельнице. Из этой муки сельчане варили кашу и пекли лепешки. Но, к несчастью, изнуренные голодом организмы уже не могли принимать такую еду. И много людей умерло, наевшись, наконец, казалось бы, спасительных лепешек. Подобное происходило и в других селах. Те, кто остались в живых, взялись за работу с особой яростью.

После сдачи зерна государству дядя Адам сразу же выдал каждому колхознику по два килограмма зерна на трудодень. А осенью после уборки урожая еще по четыре килограмма. Ни один колхоз, кроме нашего, не достиг таких результатов. Наш председатель умел хозяй­ничать. Этому он бесспорно научился у своего отца, моего покойного дедушки. Все колхозники были очень довольны. Но за то, что без разрешения вышестоящих органов он выдал так много на трудодни, его в тридцать третьем году осудили на шесть лет лишения свободы. Это несмотря на то, что ежегодно колхоз перевыпол-нял план сдачи зерна государству, и хозяйство его крепло из года в год. Вышло, что дядя Адам был осужден за хорошую работу и заботу о судьбе колхоз­ников. Из тюрьмы он не вернулся.

Только к новому урожаю отец пришел, наконец, домой. Здоровье его оказалось серьезно подорванным, и ему ничего не оставалось, как снова наняться в пастухи. От братьев моих не было никаких известий. Я поступил

в неполную среднюю школу в Мангейме. Летом я всегда помогал отцу пасти стадо. А после окончания седьмого класса хотел во что бы то ни стало учиться дальше. Но как? Для этого у меня не было ни средств, ни одежды. Отец тоже мечтал, чтобы я получил образова­ние, он считал меня единствен-ной надеждой и опорой.

Мой двоюродный брат Карл Унгефуг был тогда, в тридцать шестом году, секретарем районного комитета комсомола. Однажды, проходя мимо нашего домика, Карл  спросил, как я окончил школу? Узнав, что отметки у меня только хорошие, он сказал, что в комитет комсомола пришла заявка на троих юношей с семилетним образованием для обучения на рабфаке в Розенгейме. Сказал еще, что там студентам платят стипендию, и если я хочу, то могу с двумя толковыми друзьями прийти к нему завтра.

Ранним утром следующего дня я с Иоганном Гейманом и Рудо­льфом Кекселем пришел в комитет комсомола. Карл  вручил нам не­обходимые документы, пожелал успехов, и мы поехали в Розенгейм. Вступительный экзамен сдали успешно, и все трое стали студентами.

В тридцать седьмом году Карла арестовали, и домой он не вернулся. Причина ареста осталась мне неизвестна.

За учебу я взялся со всей серьезностью. Несмотря на мои пережи­вания в прошлом, на нужду и недоедания, я был весел и энергичен, учился по всем предметам, кроме русского языка, на одни пятерки и получал повышенную стипендию. Кроме  того, был  членом комитета комсомола  и  руководил драматическим кружком. Может, мои успехи в учебе объяснялись тем, что я был плохо одет и обут, стеснялся гулять с девушками, никуда не ходил, а вместо этого сидел за учебниками и много читал.

Директор рабфака решил помочь мне и доверил заведование студен­ческой библиотекой. Три раза в неделю по вечерам я выдавал студентам книги. За эту работу платили. В библиотеке стоял радио­приемник, включать который было запрещено, возможно, из-за вой­ны в Испании, возможно, из-за бесчисленных врагов народа. Но иногда поздно вечером я все же слушал его.

Каждую ночь в Розенгейме забирали людей, большей частью муж­чин, среди которых были многие наши учителя и студенты. Нам гово­рили, что они – враги народа. Все, кого арестовали, так и не вернулись назад. Те же, кто еще оставался дома, вздрагивали от любого стука и держали наготове запас белья в рюкзаке.

Осенью тридцать седьмого года мать написала мне, что нашего семидесятилетнего соседа арестовали за то, что, подвыпив, на скамей­ке возле своего дома пел песню: “Когда-то я жил весело на немецкой родине…” Ночью его взяли и увезли. И шурина матери Карла Кекселя увезли ночью.

Это потрясло меня особенно. Я жил у дяди Карла, когда учился в пятом классе. Он был строгим, пунктуальным человеком, уважаемым в селе столяром-мебельщиком. Специальность эту он приобрел в Гер­мании, где во время первой мировой войны находился как военноплен­ный. Возможно, это и послужило поводом для его ареста. В те годы, когда я учился, дядя Карл работал у нас в школе учителем труда. Вместе с учениками он оборудовал замечательный цех с токарными станками для работы по дереву, которые приводились в движение при помощи “ветряного мотора”, смонтированного на крыше. Ребята очень любили дядю Карла, и свободное время стремились проводить возле него в цеху. Он многому научил нас.

Все эти повальные аресты честных, работящих людей побуждали меня к размышлениям. Хотелось понять, почему вдруг появилось так много врагов народа, и почему среди них оказываются люди, которых я знал и которые никогда не вызывали у меня никакого сомнения. Но осознать это до конца я не мог.

В 1936 году вернулся из Орловской области домой мой старший брат Иоганнес, стал работать комбайнером, имел хороший заработок. Еще через год вернулся оттуда же и брат Генрих. Это нам удалось разыскать их при помощи “Красного креста”. Оба брата были уверены, что всех нас давно нет  в живых.

Но судьба ненадолго свела нашу семью вместе. В тридцать восьмом году Генриха осудили на три года и отправили в Волжск на цементный завод за какой-то незначительный проступок. Самое главное, брат не был  при-частен к нему, просто с ним сводил личные счеты бригадир, которого Генрих когда-то уличил в самогоноварении. Генрих сбежал из Волжска, чтобы отомстить бригадиру, но по дороге домой был схвачен и отправлен за побег – теперь уже на десять лет – в Воркуту на угольные шахты.

Забегая вперед скажу, что когда закончился срок лишения свободы Генрих поехал в родное село Зихельберг, ничего не зная о том, что в 1941 году все советские немцы были репрессированы и высланы из родных мест. Генриху велели тотчас же покинуть село. Он долго ски­тался в поисках своей семьи, но не нашел ее (нам до сих пор ничего не известно о судьбе его жены и детей), женился снова, вырастил шесте­рых детей и в 1983 году умер.

Брата Иоганнеса как старшего лейтенанта-резервиста в тридцать девятом году призвали в Красную Армию и отправили на финскую войну. В боях под городом Онегой он был убит.

Весной того же года я закончил рабфак и поступил на одногодичные учительские курсы, на которые принимали только членов партии и комсомольцев. Студентам платили повышенную стипендию и интен­сивно готовили для преподавания немецкого языка в русских школах. На курсах нам читали лекции лучшие профессора из Немецкого педа­гогического института города Энгельса. Особенно мы любили Аугуста Лозингера, который вел фонетику и педагогику.

Мне доводилось беседовать с профессором Лозингером   наедине. Вместе с еще четырьмя студентами я снимал комнату возле Кресть­янского рынка. Лозингер жил наискосок от нашего дома и после лек­ций часто просил проводить его. Он мучился приступами ревматизма, заработанного в Саратовской тюрьме, где его содержали в страшней­ших условиях за то, что во время своих лекций в институте профессор “слишком часто хвалил” немецкий язык. Когда мы с ним шли по улице, он одной рукой тяжело опирался на тросточку, а другой держался за мое плечо. Я видел, что дорога достается ему мучительно, но ни авто­бусов, ни трамваев тогда не было. Однажды Лонзингер сказал:

– Товарищ Крюгер, то, что мы должны так быстро готовить учите­лей немецкого языка для русских школ, означает лишь одно – скоро будет война с Германией!

Мне не хотелось в это верить, и я категорически возразил:

– Нет, профессор, мне кажется, это означает не скорую войну, а, наоборот, тесную дружбу с Германией. Ведь у нас же есть пакт о взаимном ненападении.

– Не будьте таким наивным! Перед первой мировой войной точно так же обстояли дела с преподаванием немецкого языка в России. Вам еще не раз придется вспомнить мои слова.

И действительно, вышло так, что его пророческие слова я часто вспоминал и помню до сих пор.

Началась война.  Окончившим  учительские  курсы  выдали  бронь, освобождавшую от призыва на фронт. Меня еще в сороковом году распределили в Красноярский край в рабочий поселок на станции Тинская преподавателем немецкого языка в средней школе. Но в марте сорок второго я получил повестку явиться в Нижне-Ингашский райвоенкомат для призыва в Красную Армию.

На следующее утро с женой и годовалым сыном я отправился  на железнодорожную станцию. Возле вокзала стоял маленький деревян­ный домик, из которого слышался многоголосый детский плач. На подоконниках, прижимая носы к стеклам, сидели ребятишки и плака­ли. Одно из окон было разбито, через него совсем маленький мальчу­ган протягивал мне ручку и умоляюще кричал по-немецки:

– Дяденька! Дорогой любимый дяденька! Возьми меня, пожалуй­ста, отсюда!  Возьми меня с собой!  Здесь очень холодно и хочется кушать!

Подбежав к двери, я увидел, что она на замке, а возле нее стоит молоденький милиционер. Я попытался выяснить у него, почему го­лодные дети заперты в неотапливаемом помещении, где их родители. Милиционер резко ответил, что мне это знать не положено. Когда я продолжал настаивать, он  выхватил  револьвер из кобуры и скомандо­вал мне немедленно идти своей дорогой.

На станции уже собралась большая группа советских немцев с женами

и детьми. Это все были люди, по роду их работы освобожден­ные от призыва в армию. Нам объявили, что в соответствии с прика­зом, подписанным товарищами Сталиным и Молотовым, все мужчины немецкой Националь-ности без исключения, и все немецкие женщины, дети которых старше трех лет, и все девушки, достигшие шестнадца­тилетнего возраста, должны быть немедленно мобилизованы и отправ­лены на трудовой фронт.

Теперь мне стало ясно, почему малыши заперты в холодном доме с разбитыми стеклами. Нервная дрожь охватила мое тело. Я понял, на какие страдания обречены эти ребятишки.

Некоторых мужчин на станции я знал. Однажды в воскресный день, проходя мимо станции, я увидел необычный товарный поезд.

Около него, громко разговаривая между собой по-немецки, суетились

люди, вытаскивая из вагонов мешки, сундуки, чемоданы. Я уже давно не слышал родной для меня речи, поскольку мы с женой были в рабочем поселке единственными немцами. Я подошел к группе мужчин познако-миться. От них я впервые узнал, что в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета Советского Союза от 28 авгу­ста 1941 года всех немцев переселяют из АССРНП (Автономной Советской Социалистической Республики Немцев Поволжья) в Казахстан и Сибирь. Это было для меня большой неожиданностью, потому что центральные газеты мы получали с запозданием на две-три недели.

И вот теперь я стоял вместе с этими переселенцами на этом же перроне, и никто не знал, что нас ожидает.

В Ингаш, где находился райвоенкомат, было привезено столько немцев, что многим пришлось с утра и допоздна стоять под открыты небом на морозе. Хорошо хоть на ночь разрешили уйти куда-нибудь, при условии, что ровно в восемь мы снова будем на месте.

Меня и еще семь человек пригласил к себе переночевать Аугуст Шмидт, который после выселения работал здесь в Ингаше районным агрономом. Жена Аугуста встретила нас приветливо, велела раздеть­ся, снять рюкзаки и поставить их в углу коридора. Вскоре она принесла в комнату два чайника. Горячий чай оказался нам очень кстати, все продрогли на морозе до костей. Мы вынули из рюкзаков нехитрые продукты, и у нас получился коллективный ужин. Затем мы устрои­лись рядышком на полу в одной комнате. Каждый старался быть весе­лым и жизнерадостным, чтобы хоть на короткое время подавить в себе тоску и тревогу. Мы шутили, рассказывали анекдоты, смешные исто­рии, пели. Особенно хорошо получалось у Давида Рота. Он снял со стены гитару и стал одну за другой петь народные немецкие песни, растрогав нас до слез. Через час мы спелись в неплохой хор и до утра так и не сомкнули глаз. Эта ночь была для нас незабываемой, никогда уже в нашей жизни не было столько радости и веселья.

Точно в восемь мы прибыли в военкомат. Народу там стало еще больше. Многие люди никуда не отлучались всю ночь. К обеду нас погрузили в товарный поезд и повезли в Красноярск. Там разместили в холодных бараках на берегу Енисея. В них были наспех сколочены нары из сырых досок, на которых мы двое суток спали без всякой постели. Потом мы снова ехали в товарных вагонах с двухэтажными нарами и маленькими оконцами со вставленными металлическими решетка­ми. Двери вагонов запирались тяжелыми замками, а кроме этих “пре­досторожностей” на площадке каждого третьего вагона стоял красноармеец с автоматом и с овчаркой.

Ехали медленно, часто останавливались, подолгу стояли в тупи­ках. Давали нам хлеб и воду, изредка – теплый суп или кашу. Припасы, взятые из дому, скоро у всех закончились. Если у кого-то и оставалось – никто ничем не делился, всем хотелось продержаться подольше. Один  раз  в дороге  нас повели в баню. Но вода, да и сама баня были еле нагреты, и многие после такого “купания” простудились. Голодные, продрогшие, грязные, завшивевшие, мы ехали восемнадцать дней, пока однажды ранним утром – это было пятое апреля – нас не разбудил громкий собачий лай, крики людей и сильные глухие удары в стены.

Зазвенели, заскрежетали засовы, и тяжелая вагонная дверь резко отворилась. Ослепил пронзительный свет прожекторов. Когда глаза немного пообвыкли, мы увидели вокруг вагона вооруженных солдат с овчарками на поводках. Каждому из нас стало не по себе. Послыша­лась громкая команда:

– Сюда с трапом!

Солдаты подтащили трап к нашему вагону. Командовали всем двое черноволосых мужчин в военной форме. Позднее судьба очень часто сводила с ними. Их фамилии были  Энтин и  Папперман. Папперман скомандовал:

– Эй вы там, в вагоне! Встаньте по четыре и выходите!

Но из-за тесноты было трудно осуществить команду. Паперман не переставая грязно ругался. Толкая друг друга и спотыкаясь, под гром­кий

счет все мы, наконец, вышли из вагона.

– Ну, сколько их? – спросил Паперман.

– Я сбился со счета. Эти бараны не могут даже правильно встать! – раздраженно крикнул Энтин, перемежая каждое слово отборным ма­том.

– Назад в вагон, проклятые фашисты! – зло прокричал Паперман.           Мы вынуждены были опять втиснуться в вагон и разбиваться там на четверки. Только с третьего раза Энтин правильно сосчитал нас и записал цифру на фанерной дощечке. Послышалась новая команда:

– Становись по четыре! Вперед, марш! Марш! Марш!

Позднее я узнал, что это был пятый разъезд, в настоящее время город Краснотурьинск Свердловской области.

Сопровождаемые вооруженными солдатами и безумолку лаявши­ми собаками, мы черным безмолвным потоком медленно покинули разъезд. Как бесконечная длинная змея, двигались по покрытой тол­стым льдом реке Турье.

– Остановись! Освободи дорогу! – раздался вдруг приказ,передаваемый по колонне назад.

Мы шагнули в сторону и остановились. Послышался скрип полозь­ев по снегу и лошадиное фырканье. Прямо перед нашей шеренгой, испугавшись большой немецкой овчарки на поводке у охранника, вздыбилась испуганная лошадь.

– Пошла! Пош-шла! Чего испугалась? – закричал возчик, взмахнув кнутом.

А мы, не веря своим глазам, с ужасом вглядывались в то, что лежало

штабелями на санях.

– Послушай, человек, что ты везешь? – спросил возницу Райнгольд Штайнерт.

– А ты ослеп? Не видишь сам? – в сердцах сплюнул возница. – Таких, как ты, и везу. Скоро и вас придется так же увозить. Пошла вперед, чертова кляча! – ударил он лошадку по спине, и сани прокатили мимо.

Я оторопело считал одноконные повозки: “Одна, две, три… восемь”. Все восемь были нагружены окоченевшими трупами людей в грязном нижнем белье.

– Эй, вы! Откуда прибыли? – послышался голос с косогора.

Мы, как по команде, повернули головы. На высоком берегу стоял человек в длинном до земли тулупе с поднятым воротником. Позже мы узнали, что это ночной сторож каменного карьера.

Штайнерт, взявший из дома целый рюкзак провизии, еще способен  был на шутки.

– Оттуда сюда. Надоест – опять туда вернемся, – попытался он рассмеяться.

– Посмотрим, как ты запоешь через месяц! – прокричал сторож. – Отсюда еще никто не выходил!

Меня затрясло от увиденного и услышанного. Когда раздалась ко­манда двигаться, я никак не мог совладать с дрожащими ногами. Еле-еле заставил себя идти. И все, кто был рядом со мной, понурили головы и с трудом делали каждый шаг. Солдаты стали сердито подго­нять прикладами, натравливать на нас собак.

От железной дороги мы были теперь километрах в десяти. Нас приве-ли к огромным овощехранилищам, огороженным двумя рядами колючей проволоки. На сторожевых вышках стояли часовые с автома­тами. Вдоль ограды бегали свирепые овчарки на длиннющих цепях.

Солдаты широко отворили ворота и приказали войти в овощехра­нилище. Внутри тянулись длинные ряды двухэтажных нар, сколочен­ных из нетесанного лесоматериала. Деревянного пола не было, только в проходах беспорядочно лежало на мокрой глинистой земле несколько досок. С потолка свисали длинные сосульки.

Нам разрешили поспать до ужина. Я разместился на нижней полке. Снял свою еще новенькую железнодорожную шинель, снял пиджак, свернул его вместо подушки под голову, лег прямо на доски и, укрыв­шись шинелью, тут же крепко уснул. Проснулся я от холода и сырости. Сосульки на потолке начали таять, и все вокруг оказалось залито водой. Ни шинели, ни пиджака под головой не было. Никто из моих соседей не видел, куда они делись, или сделали вид, что ничего не знают. Мое отчаяние усилилось, когда я вспомнил, что в кармане пиджака лежало сто сорок рублей и комсомоль- ский билет.

Кто-то посоветовал мне пойти в соседнее овощехранилище к Папперману.

– Товарищ полковник! – обратился я к нему. – Меня обокрали во сне. Взяли одежду, деньги и, самое главное, комсомольский билет. Помо­гите мне, пожалуйста!

– Проклятый фашист! – оборвал меня Папперман. – Я тебе не товарищ,

а гражданин начальник. Понятно?! И пошел отсюда вон! Ишь ты, собака,

про комсомольский билет вспомнил! Зачем он тебе теперь нужен? Фашистское отродье!

Ничего больше не сказав, я побрел назад. Слезы текли из моих глаз, беззвучные рыдания сотрясали тело. Присев на какой-то пенек, я уронил голову на колени. На душе было очень тяжело. Овчарка обла­ивала меня, но как-то беззлобно, вроде бы с любопытством.

В памяти всплыли слова из немецкой песни “Болотные солдаты”, которую студенты любили петь в довоенное время:

Взад-вперед ходят часовые,

Трижды огорожен этот “замок”.

Бегство будет стоить жизни.

Никто отсюда выбраться не смог…

Эта песня так подходила к нашему положению, будто была напи­сана специально для нас. Я вспомнил, как пел ее Эрнст Буш: твердо, уверенно, мужественно!

Но мы не будем горевать,

Зима не может быть вечной.

Когда-нибудь мы с радостью скажем:

“Здравствуй, милая родина!”

Я встал и вытер слезы. Правильно! Нельзя раскисать, нельзя сда­ваться. Нужно бороться за жизнь, зима не может быть вечной!

Наутро нас повели маленькими группами в первый ОЛП – отдель­ный лагерный пункт, что на нормальном языке означало баню. Перед дверью немного постояли в ожидании, пока помоется предыдущая группа. И тут к нам, беспрестанно оглядываясь по сторонам, подошли несколько худых изможденных мужчин. Они протягивали маленькие кусочки хлеба, умоляя обменять их на махорку. Один такой кусочек соответствовал спичечному коробку курева. Эти люди оказались не­мцами с Украины и других западных областей, пригнанными сюда еще в сорок первом году.

Вдруг, словно из-под земли, выскочил откуда-то громадного роста толстощекий комендант первого ОЛПа. Торговцы хлебом бросились врассыпную, но от слабости они не могли бежать, и комендант хватал их и с размаху бил кулаком в лицо. Многие тут же бессильно падали  на землю. Оброненные кусочки драгоценного хлеба комендант вдавил в грязь сапогами, тщательно растер. После этого повернулся к нам и пригрозил:

– Так будет с каждым, кто вздумает здесь чем-нибудь торговать.

На следующий день к нам в овощехранилище пришли три еврея и два немца, сели за наспех сколоченный стол. Мы подходили по очере­ди, назывались, говорили свою профессию. В соответствии с нею нас распре-делили по бригадам и разбросали по объектам БАЗстроя, то есть Богослов-ского алюминиевого завода вблизи города Краснотурьинска Свердловской области.

Я попал в бригаду землекопов, где бригадиром оказался Александр Райш, бывший директор педагогического техникума в Марксштате, в кото-ром в свое время училась моя жена. Она частенько рассказывала о директоре – честном, совестливом, заботливом, требовательном  и к себе и к людям. Таким он продолжал оставаться и здесь, возглавляя бригаду из пятидесяти девяти человек. Это были все учителя началь­ных и средних школ и препо-даватели высших учебных заведений.

Теперь нашим орудием труда стали лопаты, кирки, ломы и тачки с одним колесом и двумя ручками. Мы рыли длинную траншею для водопровода глубиной и шириной по два метра. Грунт был камени­стый, мерзлый, плохо поддававшийся тупым лопатам в ослабевших руках. Иззябшие в легкой одежде, голодные, промокшие насквозь, мы с раннего утра и до темноты долбили и долбили землю. И до тех пор, пока дневная норма не была выполнена, нас не пускали в лагерные ворота. Или отправляли в лес за бревнами, из которых мы по воскре­сеньям сами строили себе бараки.

Неподалеку от нас копала траншею другая бригада. Однажды к нам оттуда прокрался мужчина, чтобы выменять двухсотграммовый кусо­чек хлеба на спичечный коробок махорки. Я поинтересовался, кто он, откуда и давно ли его бригада работает здесь. Он ответил, что вместе с бригадиром Карлом Гейбелем жил до войны в Артышеве Саратовской области, а сюда они попали в январе сорок второго года. Я так и вскрикнул от неожиданности: “Карл Гейбель – брат моей жены!” Уго­ворил солдата, охранявшего нас с овчаркой и автоматом в руках, отпустить меня  на несколько минут в соседнюю бригаду. Действительно, это оказался мой шурин. Мы договори-лись, что вечером я зайду к нему в барак.

После ужина я пошел к Карлу, но не застал его, он получал хлеб для своей бригады. Хлеб у нас отпускали только бригадирам. При выполнении дневной нормы на сто процентов полагалось 800 граммов, при невыполнении – 400 граммов. Хлебный ларек находился в центре лагеря, и   бригадиры ежедневно часами стояли возле него в очереди. Хлеб взвешивался отдельно на каждого члена бригады. Если хлеборез  неточно отрезал от буханки порцию, то довесок прикалывал к основ­ному куску деревянной лучинкой. Опытный хлеборез на глаз опреде­лял пайку с точностью до грамма, но тогда бригада подозревала, что бригадир съел их довески по дороге от ларька до барака. Поэтому каждый день с бригадиром по очереди ходил за хлебом кто-нибудь еще. Когда мой шурин с ящиком появился в бараке, все гурьбой броси­лись к нему, не в силах больше ждать. Самый шустрый выхватил порцию хлеба и тут же, торопливо откусывая, стал ее есть. На него с яростью набросилась чуть ли не вся бригада.  Но человек не отдавал хлеб.  Он повалился наземь лицом вниз и, несмотря на побои, продол­жал с жадностью запихивать кусок себе в рот. И только когда он проглотил его,  все как-то разом успокоились и мирно встали друг за другом.

Раздав хлеб, шурин бледный опустился на нары. Оказалось, что сам он остался без пайки. Человек, до сих пор ничком лежавший на полу, не был членом бригады. Я предложил Карлу половину своего куска, который оставлял на завтрак, но он категорически отказался. Из-за этого потрясаю-щего случая у нас не нашлось ни сил, ни слов для разговора, и я вернулся в свой барак. А через несколько дней,  встре­тившись снова с шурином, узнал от него, что человек, съевший его пайку, так и остался тогда лежать на полу, потому что был мертв.

Бригада Карла работала так же, как и наша, с утра до ночи вгрыза­ясь кирками в мерзлую землю и камни. Когда начал таять снег, стоять прихо-дилось по колено в студеной воде. Вначале в его бригаде было сорок два человека, но к весне в живых осталось только девять.

Меня много лет спустя спросили: почему мы соглашались работать в таких нечеловеческих условиях? Во-первых, потому, что немцы – это очень прилежные и исполнительные люди, такими были наши далекие предки, такими остаемся и мы. А во-вторых, нас сразу озна­комили с указом прави-тельства, в котором сказано, что при любом отказе от работы и при попытке к бегству, мы будем тут же расстреля­ны на месте.В соответствии с этим указом расстреляли Карла Михеля, друга моего старшего брата, с которым они вместе добровольцами уходили в тридцатые годы в Красную Армию. С начала войны Михель был на фронте, но потом его отозвали из армии, как и всех солдат немецкой национальности, и отправили к нам в лагерь. Михель

и еще двое бывших его однополчан решили бежать снова на фронт. Они сумели выехать с территории лагеря на “хлебовозке” и добраться до города Серова, но были там схвачены, доставлены под конвоем назад и в тот же день без суда и следствия расстреляны на наших глазах.

Люди были истощены настолько, что по дороге с работы отставали от колонны, без сил падали на землю. Некоторые из них молили:

– Возьмите меня! Не оставляйте здесь на дороге! Ради бога, ведь мы же соотечественники!

Им пытались помочь, брали под руки и волокли, но тут же сами падали от непосильной ноши. Поэтому чаще случалось, что этих мо­лящих о помощи людей перешагивали и, шаркая чунями, как большие старые пингвины, брели дальше. Сзади слышались ругательства кон­войных и лай собак, но что там происходило, мы не знали, никто нам не говорил, а оглянуться не было ни сил, ни желания. Самое страшное заключалось именно в этом: нас лишили человеческого достоинства и чувства сострадания. Мы не были уже людьми, не могли по-человече­ски думать и поступать. В голове жила одна неотвязная мысль, затме­вающая все: где, как, каким образом добыть что-либо съестное. В бане страшно было смотреть друг на друга: скелеты, обтянутые кожей.

По ночам представители комендатуры ходили по баракам и прове­ряли, все ли на месте. Каждый должен был находиться на своих нарах, собираться  и сидеть группой запрещалось. Когда я читаю о том, что в немецких концлагерях военнопленные ухитрялись организовывать подпольные группы, я думаю, что наши лагеря по строгости превосхо­дили немецкие.

Однажды у меня совсем разорвались ботинки, то же случилось у Дейса. Вечером мы подошли к нарядчику и показали ему свои ноги. Он освободил нас от работы на следующий день. Утром, после развода всех работоспо-собных, мы с Дейсом пошли в уборную, единственное место, где можно было побеседовать с глазу на глаз о нашем ужасном житье, помечтать о будущем. Но и там мы не смогли вздохнуть спо­койно: начальник лагеря Каневский делал обход территории. Он де­рнул дверь уборной, ударил по ней кулаком и закричал:

– Нечего здесь рассиживаться, фашисты проклятые! Собаки, не хотят работать!

Мы замерли в испуге. Как только услышали, что шаги его удаля­ются, тут же выскочили наружу и поспешили уйти от греха подальше. Вернулись в барак. Но и здесь стояли крик и ругань. Нарядчик нашей колонны Гроссман

в проходе между нарами орал  на  кого-то, лежащего на втором ярусе. Укрывшись с головой, человек не реагировал на брань. Это окончательно вывело Гроссмана из себя. Он вскочил ногами на нижние нары, вцепился в непокорного и со всей силой рванул его вниз.

– Чертова собака! Лодырь! Сейчас пойдешь в карцер! – с размаху пинал он недвижно лежащего перед ним на полу мужчину.

– Гроссман, что ты вытворяешь?! Он же мертв!! – закричал я. – Остановись, ведь ты же человек!

До сегодняшнего дня не понимаю, как вдруг на меня нашла такая отчаянная смелость. Гроссман опешил. Он вгляделся в свою жертву, затем бросил на нас свирепый взгляд и заорал:

– Вон отсюда! Быстрее! Не то я и вас прикончу, как его!

Мы поспешили к своим нарам в самом конце длинного барака и бросились на них лицом вниз. Вечером Гроссман вызвал нас к себе в комнату и выдал каждому портянки и чуни.

– Завтра, как всегда, на работу, – почти дружески сказал он. – Из-за вас я сегодня получил выговор.  – А об утреннем страшном случае – ни слова.

На следующий день начались мои муки с чунями. Они тяжеленны­ми неуклюжими колодками висели на ногах. Я еле переставлял ноги. К тому

же до этого мне никогда не приходилось обматывать ноги портянками, в Красную Армию меня не призывали из-за плохого зрения. По дороге на работу я все время отставал от колонны. Солдаты то и дело подталкивали меня прикладами и подгоняли собаками. Когда я кое-как доковылял до траншеи, то уже не в состоянии был держать в руках кирку или лопату.

Александр Райш, наш бригадир, сказал мне какие-то ободряющие слова и разрешил сначала немного отдохнуть. Сам он всегда спускался в траншею первым и вылезал из нее последним. Работал прилежно, к членам бригады относился по-человечески. Самое удивительное, что он никогда не падал духом.

– Мы начали траншею, мы и должны ее закончить, – твердо говорил он.

И эта его уверенность и твердость вселяла в нас надежду на буду­щее. Позднее, подружившись с Александром, я доверял ему самые тайные мысли. В ответ на мои жалобы он убежденно говорил:

– Все несправедливости по отношению к советским немцам – не что иное, как политическая авария, наподобие производственной.  Кон­чится проклятая война, и все станет на свое место. Авария будет устранена, вот увидишь. Все будет хорошо!

Численность нашей бригады уменьшалась день ото дня. Некото­рые,

с согласия начальника, сумели найти себе работу полегче. Кто выклянчил должности нормировщика, диспетчера, бухгалтера, де­журного, или, как слабый очкарик Райнгольд Шлоттгаер, устроился секретарем начальника лагеря  Каневского.  А кто –  окончательно обес­силевший, больной,  раз-давленный – нашел свое последнее пристани­ще на берегу речушки Турьи, недалеко от тогдашнего тринадцатого ОЛПа. Наш бригадир, я и еще девять человек выдержали до заверше­ния пытки – траншея была закончена! После этого нашу малочислен­ную бригаду расформировали.

Александр Райш стал работать электромонтером  в строительном управ-лении. Меня перевели в другую бригаду землекопов, которая готовила место для фундамента металлической высокой трубы котель­ной будущего лесо-пильного завода. Эту яму начали копать заключен­ные, землю они ниоткуда не уносили, и большая куча грунта мешала строителям при монтаже паровых котлов и оборудования. Прораб приказал нам, не прекращая основной работы, убрать гору земли. Вынести ее через ворота котельной мы не могли, так как все кругом было загромождено оборудованием и металлическими конструкция­ми. Решили перекинуть мостик через яму и по нему вывозить землю в небольшой проем в стене, оставленный открытым до окончания монтажа дымовой трубы. Чтобы не задерживать работу, я  и  еще  один мужчина продолжали на дне ямы углублять ее, а по качающимся над нами сверху доскам громыхали нагруженные тачки. С утра моросил дождик, днем же подморозило, и я слышал, как возившие тачки у нас над головой без конца спотыкались и подскальзывались.

– Может, нам прекратить пока работу внизу? – крикнул я бригадиру.

– Тогда не успеем выполнить норму, – раздраженно ответил брига­дир. – Ты что, хочешь, чтобы для всех урезали паек?

Не прошло и пяти минут после этого разговора, как я услышал сильный треск, грохот… и больше уже ничего не помнил…

– Что ж все не едут за ним? Так и помрет здесь, – услышал я, как сквозь вату, и приоткрыл глаза. Трое из моей бригады сидели у костра, один из них ворошил угли. Я попробовал встать, но, почувствовав сильную боль в спине и голове, застонал.

– Наконец-то пришел в себя! – сказал тот, что ворошил угли, и положил мне свою ладонь на лоб. – Потерпи еще немного, друг, навер­ное, уж скоро тебя увезут отсюда.

Больше трех часов лежал я неподвижно на промерзлой земле. На­конец, приехал грузовик и меня отвезли в барак-больницу. Но и там пришлось долго ждать какого-нибудь свободного местечка. Когда меня поместили на топчан, пришел дежурный врач и установил диагноз: сотрясение мозга и паралич позвоночника в области поясницы.

Спустя несколько дней меня стало так сильно лихорадить, что я попро-сил позвать врача. К моей великой радости им оказался знако­мый еще по Красноярску Михельсон, который был привезен сюда так же, как и все мы.

– Да, друг, ничего утешительного сказать не могу, – вздохнул он, осмотрев меня. – Кроме всего прочего, у тебя еще воспаление легких и малярия. Один я с этим не справлюсь, но если ты очень захочешь выздоро-веть, то вместе у нас, может, что-то и получится. Главное, не падай духом!

Он велел постелить мне белую чистую простыню и дать ватную подушку. Потом принес хинин и, приподняв мою голову, помог вы­пить лекарство.

– Я эти пилюли привез из дому, – сказал Михельсон. – Выпьешь на ночь и завтра утром. Больше у меня таблеток нет, но средство это хорошее, и если судьбе будет угодно, мы с тобой победим малярию. Станет получше, начнем лечить все остальное.

Приступы малярии у меня, действительно, прекратились, но тем­пера-тура продолжала держаться очень высокая, и я часто впадал в беспамятство. К счастью, мой сосед по фамилии Ракк оказался сердо­больным человеком. Он ухаживал за мной, без конца менял мне на лбу мокрые тряпки. Есть я ничего не мог, поэтому свою норму –  400 граммов хлеба и  поллитра перлового супа с ложечкой хлопкового масла отдавал ему. А он за это отдавал мне пятидесятиграммовую порцию сахара, растворял ее в кипятке и поил меня.

Однажды вечером я лежал в бессознательном состоянии, и дежур­ный врач распорядился перенести меня поближе к задней двери на кровать для безнадежных больных. Возможно, как раз этой ночью у меня был кризис, потому что, проснувшись перед рассветом, я почув­ствовал облегчение: боли в пояснице ослабли, голова уже не казалась чугунной ,  без посторонней помощи я встал, сунул голые ноги в тапоч­ки и, обмотавшись одеялом, вышел через заднюю дверь на крыльцо. В нескольких шагах от барака что-то грузили на машину. Я подошел поближе и в свете прожектора увидел, что

в кузов грузовика кидают окоченевшие трупы, а там укладывают их штабе-лями. Меня затошни­ло, голова закружилась, и я потерял сознание.

Утром я проснулся от того, что Ракк держал возле моих губ кружку с горячей сладкой водой и упрашивал выпить хоть немного. Мне же впервые захотелось есть. Он тут же принес хлеба и покормил меня. Я рассказал о кошмарном сне, о машине со штабелями трупов. Ракк выслушал и объяснил, что это был не сон, а действительность, которая повторяется каждую ночь, и что меня с крыльца принесли обратно в барак как раз те самые грузчики. При этом они еще и шутили:

– Хотел без нас попасть на нашу машину, видно, не терпится дохо­дяге.

После  утреннего  обхода  Михельсон  распорядился вернуть меня   на прежнее место рядом с Ракком. С этого дня началось мое пусть мед­ленное, но выздоровление. Теперь я уже сам съедал свою порцию хлеба и похлебки. Однажды  Ракк  прибежал  из  кабинета  главного врача со сверкаю­щими от счастья глазами: его выписали с правом возвращения домой. Собирая пожит-ки и прощаясь с нами, он не мог сдержать слез. От такого неожиданного известия мы даже забыли обменяться адресами, о чем я до сих пор жалею. С тех пор мы больше никогда не виделись. От Михельсона я узнал, что у Ракка легкие полностью разрушены туберкулезом, и отпустили его домой доживать последние дни. Это был один-единственный такой случай, все тяжело больные заканчи­вали свою жизнь в лагере.

Через несколько недель Михельсон выписал меня с диагнозом “здо­ров”. Дольше он уже не имел права держать выздоравливающего в больнице. Единственное, что он смог еще сделать – позвонил политру­ку лагеря и попросил его дать указание, чтобы меня  определили  на легкую работу. Политрук велел мне прийти к нему. Побрившись и надев чистую рубашку, оставшуюся у меня еще из дома, я пошел в штаб лагеря.

Политрук лагеря был русский, фамилию его я забыл. Он усадил меня и стал расспрашивать. Я поведал, как лишился комсомольского билета, как Папперман обозвал меня фашистом. Политрук нахмурил­ся и сказал, что мы не фашисты, а временно изолированные советские граждане, что он сам воевал на фронте не против немецкого народа, а против фашизма,   и, несмотря на то, что был трижды ранен, не питает ненависти к немцам. Сказал, что  очень  благодарен  врачу-немцу  Михельсону,  который подлечивает его после ранений, и что по-человече­ски любит его. А заявле-ния Паппермана, конечно, были нехорошими, но далеко не все думают так, как Папперман.

Помолчав, политрук добавил, что хотел отправить меня перевод­чи-  ком на фронт, но я выгляжу больным человеком, и сначала мне надо под-набраться силенок. Для этого он предлагает работу в бане, в от­дельной кабине, специально оборудованной для него и для начальника лагеря. В мои обязанности входит держать в чистоте тазы и полотенца, а утром и вечером подогревать воду в жестяном баке на железной печке. Ему   Михельсон прописал принимать ванну дважды в день. Конечно, я согласился и стал банщиком.

Каждый раз во время купания политрук хвалил меня  за  чистоту  и пунктуальность, всегда беседовал со мной, о чем-то спрашивал. Од­нажды  он сказал, что враги вооружены лучше, чем наша армия, и мы несем очень большие потери, хотя, несмотря на это, Красная Армия все равно скоро победит. Я заметил, что в условиях лагеря количество жертв соответственно больше, чем на фронте. Он возмутился, занер­вничал и захотел узнать, откуда мне это известно. Я объяснил, что видел собственными глазами, сколько трупов вывозится из больницы и других бараков, со строительных объектов, а также сколько людей погибает по дороге с работы и на работу. Политрук долго молча смот­рел на меня, потом строго сказал, чтобы я ни с кем не говорил так откровенно. В его голосе я почувствовал озабоченность и обещал ему это.

Паперман и Энтин тоже часто приходили в баню. Они  всегда к чему-либо придирались, я ни разу не дождался от них доброго, чело­веческого слова.

Скоро политрука снова взяли на фронт. А через  некоторое  время  я услышал, как Папперман рассказывал Энтину, что в штаб  лагеря  пришло сообщение о гибели политрука под Сталинградом  на второй  день  его пребывания на фронте. У меня по щекам потекли слезы.

Больше я не хотел работать в бане, и попросил Паппермана пере­вести меня на строительство алюминиевого завода, якобы ввиду того,   что,   по мнению врача, мокрый воздух вреден для моих легких. К счастью, был только  что  образован  пятый  монтажный  участок  под  руководством Владимира Познанского, взявшего меня  мастером  по материальному снабжению. Познанский был доброжелательным че­ловеком  в отличие от своих коллег, которые за причиненные им фа­шистами страдания при всяком удобном случае издевались над нами. В течение целого месяца Познанский не давал мне вообще никаких поручений, хотел, чтоб я немного поправился. Никогда не забуду его чуткость и доброту.

Бригаде нашей было дано задание очистить от  накипи  внутренние стены огромных автоклавов, демонтированных на Тихвинском алю­миниевом заводе. Придя под конвоем на работу, бригада исчезала внутри металли-ческой емкости, а я с разрешения Познанского ходил снаружи взад-вперед под дикий грохот молотков, кирок, зубил. Хо­дить мне нужно было так, чтобы солдат-охранник постоянно видел меня. Однажды в теплый солнечный день под звонкое пение жаворон­ков в вышине я расслабился, забыл,  где нахожусь, и, опустившись на траву, заснул глубоким сном. Солдат-охранник и овчарка заснули еще раньше.

Резкий удар сапога под ребра заставил меня пулей вскочить на ноги. Передо мной стояли Паперман и Энтин.

– Что ты тут делаешь, паршивая собака?! – заорал Папперман. От неожиданности я вскинул руку к виску и отрапортовал:

– Греюсь, товарищ начальник!

Оба оторопело уставились на меня, затем вдруг громко рассмея­лись: наверное, я выглядел очень комично.

– А черт с тобой! – махнул рукой Паперман.

Несколько недель у меня сильно болел бок от его пинка, но я посчитал, что отделался весьма легко.

Закончив работу по отбиванию накипи, наша бригада вернулась в строительную зону и стала строить утепленный сарай для хранения инструментов и материалов. Я к тому времени заметно окреп, и По­знанский велел мне заняться материальным обеспечением. В моем распоряжении была бригада из пятнадцати человек. Кроме того, диспетчер ежедневно выделял мне несколько подвод с лошадьми и грузо­вую машину. Я выискивал на территории строительной зоны то, что могло нам пригодиться, и мы свозили и стаскивали это добро к сараю-складу. Стальные тросы, домкраты, инструмент, оборудование для производства монтажных работ, другие полезные предметы были ос­тавлены на строительных объектах заключенными. Познанский по­хвалил нас за то, что было собрано все необходимое для начала монтажа газовых турбин, генераторов и оборудования трубогазодувной станции.

Сооружение алюминиевого завода имело первостепенное значе­ние. Потребность в этом стратегическом металле была очень велика, и все объекты строительства находились под неусыпным контролем НКВД.

Работали мы очень напряженно, никаких простоев не могло быть.

Однажды погас электрофильтр высотою двадцать метров. Оказа­лось поврежденным что-то там внутри, видимо, проводка. Начальник строительно-монтажного управления Давид Монастырский, боясь получить выговор или еще более тяжкое наказание, на чем свет  стоит ругал электриков, топал ногами, заставлял их лезть внутрь электро­фильтра устранять дефект. Но никто не соглашался залезть туда – это было опасно  для жизни. Неожиданно вперед вышел один из электро­монтеров и сказал, что попытается что-нибудь сделать. Это был Алек­сандр Райш.

Люди вокруг затаили дыхание. Напряженная тишина стояла все тридцать минут, пока Райш находился внутри горячего фильтра. На­конец, он выкарабкался наружу через узкое нижнее отверстие. По лицу его стекал грязными струйками пот, на руках, на лбу были кровавые ссадины. Несколько раз он жадно, полной грудью вдохнул воздух и вполголоса выдавил:«Все в порядке… Включайте рубильник…».

Монастырский подошел к нему пожать руку.

– Не нужно мне ваше рукопожатие, – тяжело дыша, сказал Райш. –  Я  бы только хотел, чтобы вы впредь не кричали и не обзывали людей, своих подчиненных, – и без сознания рухнул на землю.

И снова я забегу немного вперед, чтобы сказать еще несколько слов об Александре Райше. Судьба снова свела нас в сорок восьмом году, когда все немцы уже были выпущены из лагерей. Однако мы по-прежнему не имели права самовольно покинуть места, куда были высланы  –  или мобилизованы. Иначе по закону грозили каторжные работы. Жена нашего главного бухгалтера была поймана и осуждена на двадцать лет лишения свободы с отбыванием срока в лагере строгого режима только за то, что без разрешения  комендатуры  поехала  к  тяжело  заболевшей дочери в Омскую область после того, как ей было официально отказано в просьбе.

– Ну, что ты скажешь по поводу этого варварского приказа сверху? – спросил я Александра. – Война окончилась, а нас, два миллиона советских немцев, по-прежнему не хотят восстанавливать в граждан­ских правах.

– Восстановят! – уверенно ответил Александр. – Это должно быть, и это будет! Все изменится к лучшему, вот увидишь. Просто политиче­ская авария немного затянулась.

Мы работали с ним в Краснотурьинском тресте в одной комнате: я нормировщиком и экономистом, он – управляющим домами. На моих глазах, сидя за своим столом, он схватился руками за голову, потом за грудь. Я подумал, что это от голода. Его жена, дети, старики-родители с разрешения комендатуры приехали к нему, но с продовольствием тогда было ужасно, и вся семья голодала. Я протянул Александру кусочек хлеба, но он отказался. Отказался и от того, чтобы я вызвал “скорую помощь”, сам без провожатых, пошел в больницу. А вскоре позвонили оттуда и попросили срочно известить близких, что жизнь Райша в опасности. Я еле успел добежать до больницы, чтобы про­ститься со своим другом.

И снова я вернусь в своих воспоминаниях назад. В конце февраля сорок четвертого года мне велели явиться в штаб лагеря. Кроме меня там собралось в назначенное время еще несколько мужчин. Нас по очереди приглашали в кабинет, где, кроме начальника лагеря Каневского, находился генерал из Свердловска, и еще двое незнакомых мужчин в штатском. На столе высилась гора папок.

Когда я назвался, генерал подтянул к себе довольно пухлую папку – мое персональное дело. Боже мой! Сколько же бумаг находилось в ней!  И что только можно было написать о моей скромной персоне? В это мгновение мне стало страшновато…

Несколько минут генерал молча перелистывал бумаги, спрашивая при этом, кто я да откуда. Потом отложил дело в сторону и сказал:

– С сегодняшнего дня ты освобожден от конвоя. Тебе выдадут про­пуск,  по которому ты сам будешь ходить на работу. Все остальное, что касается мобилизованных немцев, остается для тебя в силе.

Это была огромная радость – ходить одному на работу, не чувствуя за спиной дыхание вооруженных солдат и свирепых овчарок. Появи­лась иллюзия свободы, хотя я и не имел права отклоняться от маршрута, указанного в пропуске. В противном случае грозил арест. Сажали в карцер  на хлеб и холодную воду. Я имел возможность про­вести там без постели пять суток за то, что завернул на рынок купить немного чесноку от начинающейся цинги.

К этому времени многие объекты были уже построены. Один за другим поднимались жилые дома для вольнонаемных. Почти ежеднев­но прибывали этапы с военнопленными и заключенными, в основном, женщинами из Курской области, которые во время оккупации, якобы, имели связь с немец-кими солдатами и офицерами. Теперь стало боль­ше людей, имеющих свободный вход и выход из зоны и работавших на разных объектах.

Когда монтаж турбин и оборудования турбогазодувной станции прибли-жался к концу, стали поджидать какого-то генерала из Москвы для личной проверки готовности завода. Оставались несделанными сварочные работы. Познанский велел мне срочно ехать за кислород­ными баллонами. Когда я привез их, несколько заключенных стали на разгрузку. Но каждый баллон весил около восьмидесяти килограммов, и четыре изможденных человека с трудом поднимали его. Познан­ский, увидев, как медленно делается дело, закричал на них. Я впервые увидел его кричащим и таким злым. Видимо, работы по газосварке во что бы то ни стало надо было закончить до приезда генерала. Я отстра­нил еле державшихся на ногах заключенных, поставил баллон верти­кально на землю, прижал его обеими руками к себе и понес один. Дотащившись до цеха, я почувствовал сильнейшие боли в животе. Познанский, увидев, что я стал белым, как мел, приказал отвезти меня в больницу для вольнонаемных. От непосильной тяжести я пол­учил паховую грыжу, и мне тут же сделали операцию.

Когда я вышел из больницы, Познанского, как опытного специали­ста, перевели на другую работу. Перед отъездом он посоветовал Дави­ду Мона-стырскому, начальнику Промстроя-1, взять меня к себе. Тогда на строи-тельных объектах работали и мобилизованные со­ветские немцы, и военнопленные, и заключенные, и осужденные по 58-ой статье, то есть за “политические преступления”, – люди самых разных национальностей. Монастырский поручил мне принимать ра­бочую силу из других лагерей, которых под Краснотурьинском было пятнадцать, и строго-настрого указал, какие специальности нужны нам, а какие нет. Однако начальники лагерей старались сплавить людей, которые не желали работать или уже не могли. Из-за этого у нас возникали частые споры и ссоры с начальниками. Монастырский не хотел иметь на строительстве заключенных и узбеков. Первые стараются трудиться как можно меньше, а вторые не выдерживают морозов и погибают. А вот трудмобилизованных немцев он ценил очень высоко, даже разрешал мне принимать взамен пяти бригад заключенных одну бригаду советских немцев. Ставил он их всегда там, где нужно было работать быстрее и лучше. И военнопленные немцы тоже работали качественно, выполняя задания точно в срок. Однако Монастырский боялся их, несмотря на то, что и они его тоже боялись. Эти люди уже не хотели ни убивать, ни воевать, но, тем не менее, делая обходы объектов, где работали военнопленные или за­ключенные, Монастырский всегда брал меня с собой.

Увидев нас, военнопленные тут же передавали по цепочке друг другу: “Работать, работать! Еврей идет!”

Когда фундамент самого важного объекта – электролизной – был готов, и металлоконструкции смонтированы, меня  назначили  хоздесятником.  Я получил приказ подключить все автомашины для пере­возки готовой продукции с кирпичного завода. Но от основной дороги нагруженным машинам нужно было проехать еще пятьдесят метров по глинистому грунту. Колеса увязали в тяжелой липкой глине, мото­ры глохли. Монастырский приказал, пока машины будут загружаться на заводе, соорудить на скорую руку подъезд от дороги до электролиз­ной. Чтобы хоть как-то выполнить приказ в срок, прораб Козулькин велел военнопленным уложить дорогу из досок и балок и привести к основной дороге четыре автокара, на которые будут перекладывать кирпич с автомашин. Военнопленные аккуратно выполнили все, что им было приказано. Но когда кирпич перегрузили на автокары, то под его тяжестью дощатая дорога тут же просела в мягкий раскисший грунт. Подъехав на последней машине, я увидел картину: грузовики  вереницей стоят на дороге, а военнопленные  изо  всех  сил тол-кают автокары с кирпичами. На первом прикреплена дощечка с надписью “Урал-экспресс”.

Монастырский, увидев затор и издевательскую надпись, пришел в бешенство. Вызвав нас с Козулькиным в контору, он начал кричать, что мы позволяем фашистам издеваться над ними, что мы дураки, чучела, набитые соломой, и чахоточные призраки, что он сейчас же отправит нас в каменный карьер, откуда есть только один путь – на тот свет.

На каменный карьер он меня не отправил, но я, не в силах забыть его оскорбления, спустя несколько недель, сославшись на послеопера­ционные боли в животе, попросил освободить меня от работы хоздесятником. Теперь я стал нормировщиком.

Думаю, что Монастырский, сам постоянно находился под страхом ареста. Ведь особенно беспощадно относились к тем, кто обвинялся в срыве работ и несвоевременном вводе в эксплуатацию сооружений и цехов. Всех беспрестанно подгоняли, заставляли работать при любой погоде.

Нужно было бетонировать фундаменты для шаровых мельниц цеха спекания боксита. Но на улице стояли морозы ниже 35 градусов.

Старший прораб Шпеттер, всеми уважаемый инженер-строитель, сказал, что делать это в морозную пору категорически нельзя, могут быть очень тяжелые последствия. Однако Монастырский настоял на немедленном бетонировании, иначе тормозилось все строительство, а для него это был большой риск. Шпеттер вынужденно подчинился приказу. Две пятидесятиметровые мельницы диаметром более трех с половиной  метров  воздвигали  на бетонный фундамент. Дальше все было так, как предсказывал Шпеттер: весной мерзлый бетон оттаял, мельница и торцовая стена рухнули. Все ведущие специалисты объек­та были тут же арестованы, им грозил расстрел.

Но, к удивлению и радости, Монастырский  потребовал их освобождения. Он принял вину на себя. Все были освобождены. Почему Монастырский остался на свободе – знает только он. Позднее он был назначен управляющим трестом БАЗстрой.

Послевоенные годы были крайне тяжелыми. Мы голодали еще больше, чем в военное время. После отмены хлебных карточек почти невозможно стало что-то купить. Буханка хлеба стоила на рынке от ста до двухсот рублей. Уехать мы никуда не могли, находясь под контролем Военной комендатуры. Староста барака каждый вечер до­кладывал коменданту, что все на месте, а в конце недели мы должны были собственной персоной являться к нему для отметки.

Теперь нам позволили брать к себе на постоянное жительство свои семьи. Для этого надо было получить разрешение  управляющего трестом

и подать заявление в комендатуру. Для прибывающих семей в бараках оборудовали одно-  и  двухкомнатные “квартирки”.

Моя жена с сынишкой одними из первых приехали в Краснотурьинск. Затем ко мне приехала мать с Давидом и Доротеей из Актюбинской области, куда они были выселены в сорок первом году. В это время всем, кто хотел строить себе жилье, давали строительные материалы. Многие принялись, кто во что горазд, возводить дома из досок и утеп­лять их опилками и котельным шлаком. Вскоре вокруг выросло мно­жество поселков. Разрешение это было дано для того, чтобы предотвратить массовый выезд из города   к тому времени, когда ко­мендатура будет упразднена.

Самовольный  выезд  немцев-трудармейцев с места жительства   или переход с одной работы на другую наказывался, как и прежде, лише­нием свободы от двух до двадцати лет. Так продолжалось вплоть до пятьдесят пятого года, но и после него местные власти еще долго не знакомили нас

с изменениями в законе, чтобы подольше задержать у себя рабочую силу. Когда нам, наконец, выдали паспорта, стало легче дышать.

В это время я работал начальником планового отдела жилищно-коммунального хозяйства треста БАЗстрой и имел возможность дваж­ды присутствовать на судебном процессе. Судили группу воров и мошенников. Эти люди, лишенные человеческой совести, были быв­шими начальниками лагерей и руководителями подразделений треста: начальник  14-го лагер-ного отряда Каневский, началь­ник первого ОЛПа Папперман,  его замести-тель Энтин, главный бух­галтер ОРСа Штерман, главный бухгалтер треста Белоусов и многие другие. Их обвиняли в краже и разбазаривании продо-вольствия, кото­рое они недодавали нам, трудармейцам, тем самым обрекая тысячи ни в чем неповинных людей на медленную голодную смерть.

На строительство Богословского алюминиевого завода было приве­зено более девятнадцати тысяч немцев-трудармейцев, из которых, на день снятия вокруг лагерей колючей проволоки, осталось в живых четыре тысячи человек. Четыре из девятнадцати!

Заведующий продовольственным складом 14-го лагер­ного отряда Шварцкопф давал показания, сколько было украдено и вывезено только с

его склада.

– Это фашист!  Не верьте этому фашистскому лгуну! – истерически

кричали  подсудимые.

А Шварцкопф приводил конкретные доказательства и точные циф­ры с указанием года, месяца и числа.

Судебный процесс длился почти три недели. Большинство подсу­димых было осуждено на десять лет лишения свободы. Но спустя два года, во время служебной командировки на Уралмаш,  в буфете цент­ральной гостиницы Свердловска  я  встретил Штермана. От него узнал, что все, осужденные вместе с ним, освобождены из лагеря по причине  “плохого состояния здоровья”.

Когда теперь я вспоминаю те кошмары, те преступления, жесто­кость, мошенничество, воровство, вспоминаю всех, повинных в этом, то  каждый раз в душе моей невольно возникает справедливый вопрос: почему до сих пор эти и подобные им люди не предстали перед судом? Ведь фашистов судят до сегодняшнего дня.

В день смерти Сталина нам велели идти к клубу строителей на траур-ный митинг. На небольшой площади собралась толпа народу. Стояли, обнажив головы, тесно прижимаясь друг к другу. Я задумался и не снял головной убор.

– Эй ты, фашист! А ну, снимай свою шапку! – сильно ударил меня кулаком в спину здоровый верзила.

Сердце мое оборвалось. Я рванул шапку с головы и замер. Работ­ница нашего управления, стоявшая рядом со мной, резко повернулась к верзиле:

– Тебе кто дал право обзывать этого человека фашистом?! Да ты сам после этого настоящий фашист!

– Тише вы там! Замолчите сейчас же! – вполголоса зашумели на нас со всех сторон.

Работница, наклонившись ко мне, прошептала:

– Умер бы он до сорок первого года, многого бы не случилось! Но теперь все изменится!

Меня била сильная нервная дрожь. И еще долго после траурного митинга я не мог успокоиться, все думал, что меня вот-вот арестуют. Однажды я случайно узнал от знакомой из отдела кадров, что нас уже не могут судить за самовольную смену работы. Я перешел работать начальником планового отдела, и впервые за время с сорок второго года почувствовал себя человеком. Но самой большой радо­стью для советских немцев было   выстраданное   долго­жданное   помилование,   подписанное Н.С.Хрущевым.

Конечно, не только для немцев действия   Н.С.Хрущева   оказались спасением и счастьем,  для многих и многих людей разных национально­стей.

Однажды мне довелось ехать в одном купе с русским пожилым мужчиной. Он  разоткровеничался сомной, рассказал мне всю свою жизнь.

В шестнадцать лет удрал вместе с другом-ровесником из родного

села под Тулой. Прибились к буденовским войскам и воевали до конца гражданской войны. После войны их обоих направили в Москву для учебы

в военной академии. После ее окончания друга назначили главнокомандую­щим Белорусским военным округом, а он, по их совмест­ной с другом прось-бе, стал его помощником. Ворошилов лично дал согласие на их совместную работу.

В тридцать седьмом году его вызвали ранним утром  в  штаб.   Едва перешагнул порог, как его схватили за  руки  двое  сотрудников  НКВД. Третий, приставив к груди пистолет, сорвал с мундира знаки отличия.

После этого отправили в Минскую тюрьму. Ему предъявили обвине­ние в государственной измене: якобы в случае отступления войск Белорусского военного округа он должен был дать указание взорвать мосты и дороги передвижения войск, чтобы отступающие попали в плен. С него потребовали подписать эту галиматью. Он категорически отказался. Тогда каждую ночь его стали подвергать страшным, невы­носимым пыткам, пока он не падал без сознания. Его тащили обратно в переполненную камеру, где люди задыха-лись от недостатка кислорода. Каждую ночь в ней умирало от десяти до пятнадцати человек.

Однажды его вызвал новый следователь, который не был так жес­ток, как предыдущий. На третьем допросе он тихо шепнул:

– Дорогой человек! Подпиши эту ложь! Завтра отправляют этап   с заключенными на Урал или в Сибирь. Ты можешь попасть в него   и, возможно, спасти свою жизнь. Это твой единственный шанс.

Фальсифицированное обвинение было подписано. Действительно,     уже на следующую ночь он был отправлен в Тавду на Урал. Там стояли жестокие морозы, а поселили их в брезентовые палатки, пока они сами для себя не выстроят бараки. Более половины заключенных с этого этапа погибло от воспаления легких, цинги и других болезней. А ему предстояло десять лет находиться в лагере, а потом тяжелобольному жить в Тавде без права на выезд. Отправлять и получать письма он не имел права. Случайно до него дошло известие, что жену, которая после его ареста не отреклась от мужа, “врага народа”, уволили с работы и с пятилетним сыном и старой матерью выселили из квартиры прямо на улицу. Кто-то тайком посочувствовал им и пустил зимовать в летнюю кухню. Но топить было нечем, и все его родные заболели и умерли.

Теперь этот человек был реабилитирован, полностью восстановлен в гражданских правах и ехал в Москву получать новые документы. Но в глазах его стояла неизбывная тоска – ведь он потерял всех родных, друзей, дом, здоровье, молодость, веру, надежду, и жизнь казалась ему бессмысленной.

В Свердловске мой случайный попутчик вышел. Имя его я забыл, но то, что он рассказал, вспоминаю часто, все больше и больше осоз­навая грандиозный масштаб страданий миллионов людей не только моего народа, но и русских, и северокавказцев, и людей многих других национальностей. Это было страшное время, проклятый период мас­совых репрессий, расстрелов, жестоких пыток, причем уничтожали целенаправленно и последовательно всех самых лучших, энергичных и думающих. Сейчас мне хочется бить в набат:

– Люди! Граждане нашей страны! Будьте бдительны! Не дайте повториться темным временам!

                                                                  

Нижегородская область.   Март 1988

                                                     Перевод с немецкого Татьяны САРТАКОВОЙ

 

 

УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

 

О том, что немцы, калмыки, ингуши, чеченцы, финны, латыши и другие переселены в предоставленные районы навечно и что выезд их с мест поселения без особого разрешения органов МВД карается каторжными работами до 20 лет.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

А.ШВЕРНИК

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

А.ГОРКИН

                                                                   Москва, Кремль. 26 ноября 1948 года

 

 

СОВЕТСКИЕ НЕМЦЫ

Справка

 

1926 год                   1959 год                        1970 год

СССР           1 238 549                            1 619 655             1 535 826

РСФСР           806 301                                820 091             1 324 490

Каз.ССР            51 102                               658 698               211 336

Узб.ССР            4 646                       18 000  —-

Кирг.ССР           4 291                                  39 915 —–

Тадж.ССР      —                                32 588                       —–

Азерб.ССР       13 149                               —-                       —–

Бел.ССР                  7 075                              —-                         —-

Укр.ССР           12 075                               —-                        —–

 

По областям в 1970 году:

Алтайский край                                130 000

Красноярский край                           561 000

Кемеровская область                            521 000

Омская область                                  112 490

Семипалатинская область                      46 926

Павлодарская область                                      78 730

Целиноградская область                      85 680

 

Депортировано               855 674

Репатриировано              208 388

Находились на спецпоселении (на 1 января 1953 года)       1 224 931

Погибло при депортации  от 15 до 30 %

Находились в лагерях в период 1941 – 1946 гг. около  970 000,

из них погибло        около 300 000 человек.

 

                       По данным еженедельника “Аргументы и факты”. 1989. № 39,

                       а также книги А. Айсфельда (ФРГ).

 

—————————————————–

 Статистика приблизительная, не отвечающая реальности. – Примеч. ред.-сост.

 

УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

О снятии ограничений в правовом положении с немцев и чле­нов их  семей,   находящихся на спецпоселении

 

Учитывая, что существующие ограничения в правовом поло­жении спецпоселенцев – немцев, и членов их семей, выселен­ных в разные районы страны, в дальнейшем не вызываются необходимостью, Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

  1. Снять с учета спецпоселения и освободить из-под админи­стративного надзора органов МВД немцев и членов их семей, выселенных на спецпоселение в период Великой Отечественной войны, а также немцев-граждан СССР, которые после репатриа­ции из Германии были направлены на спецпоселение.
  2. Установить, что снятие с немцев ограничений по спецпосе­лению не влечет за собой возвращения имущества, конфискован­ного при выселении, и что они не имеют права возвращаться в места, откуда они были выселены.

 

 

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

К. ВОРОШИЛОВ

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

Н. ПЕГОВ

                                                                     Москва, Кремль. 13 декабря 1955 г.

 

 

*   *   *

Советские немцы не предпринимали акций, направленных против Советского государства: “среди обнародованных немецких архивных документов пока нет ни одного, который позволял бы сделать вывод о том, что между 3-м рейхом и немцами, проживавшими на Днепре, у Черного моря, на Дону или в Поволжье, существовали какие-либо заговорщицкие связи”, свидетельствует Луи де Ионг. Он подчеркивал, что “в Советском Союзе немецкие органы разведки не смогли опереть­ся на помощь немецкого национального меньшинства, так как оно проживало в таких глубинных районах России, что наладить с ними связь оказалось невозможным. Кроме того, некоторые немцы, особен­но молодежь, сочувствовали коммунизму”.

 

                                                                                                    Луи де ИОНГ

                                      Немецкая пятая  колонна во второй  мировой войне.

                                                                                                    М., 1958.

 

 

УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

 

О внесении изменений в Указ Президиума Верховного Совета СССР

от 28 августа 1941 года

“О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья”

 

В Указе Президиума Верховного Совета СССР от 28 августа 1941 г. “О переселении немцев, проживающих в районах Повол­жья” в отношении больших групп немцев – советских граждан были выдвинуты обвинения в активной помощи и пособничестве немецко-фашистским захватчикам.

Жизнь показала, что эти огульные обвинения были неосновательными  и явились проявле­нием произвола в условиях культа личности Сталина.  В действи­тельности в годы Великой Отечественной  войны подавляющее большинство  немецкого  населения  вместе  со всем советским народом своим трудом способствовало победе Советского Сою­за над фашистской Германией, а в послевоенные годы активно участвует в коммунистическом строительстве

Благодаря большой помощи Коммунистической партии и Со­ветского государства немецкое население за истекшие годы прочно укоренилось на новых  местах  жительства  и  пользуется  всеми  правами  граждан СССР. Советские граждане немецкой национальности добросовестно трудятся на предприятиях, в сов­хозах, колхозах, в учреждениях, активно участвуют в обществен­ной и политической жизни. Многие из них являются депутатами Верховных и местных Советов депутатов трудящихся РСФСР, Украинской, Казахской, Узбекской, Киргизской и других союзных республик, находятся на руководящих должностях в промышлен­ности и сельском хозяйстве,   в советском и партийном аппарате. Тысячи советских граждан-немцев за успехи в труде награждены орденами и медалями СССР, имеют почетные звания союзных республик.

В районах ряда областей, краев и республик с немецким населением имеются средние и начальные школы, где препода­вание ведется на немецком языке или организовано изучение немецкого языка для детей школьного возраста, ведутся регуляр­но радиопередачи и издаются газеты на немецком языке, прово­дятся и другие культурные мероприятия для немецкого населения.

Президиум Верховного Совета   п о с т а н о в л я е т:

  1. Указ Президиума Верховного Совета СССР от 28 августа 1941 года “О переселении немцев, проживающих в районах По­волжья” (Протокол заседания Президиума Верховного Совета СССР, 1941, N 9, с. 256) в части, содержащей огульные обвинения в отношении немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, отменить.
  2. Учитывая, что немецкое население укоренилось по новому месту жительства на  территории  республик,  краев и областей страны, а районы его прежнего места жительства заселены,  в целях дальнейшего развития районов с немецким населением поручить Советам Министров союзных республик и впредь ока­зывать помощь и содействие немецкому населению, проживаю­щему на территории республик, в хозяйственном и культурном строительстве с учетом его национальных особенностей и инте­ресов.

 

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

А. МИКОЯН

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

                                                                  Москва, Кремль. 29 августа 1964 года

 

 

 

УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

О снятии ограничений в выборе места жительства, предусмот­ренного

в прошлом для отдельных категорий граждан

 

Президиум Верховного Совета СССР   п о с т а н о в л я е т:

 

1.Снять ограничения в выборе места жительства, предусмот­ренного Указами Президиума Верховного Совета СССР от 13 декабря 1955 года в отношении немцев и членов их семей, от 22 сентября 1955 года в отношении греческих и турецких граждан и иранских подданных, принятых в советское гражданство, от 27 марта 1956 года в отношении греков, болгар, армян и членов их семей.

2.Разъяснить, что лица, на которых распространяется указан­ное ограничение и членов их семей, являющихся гражданами СССР,  пользуют-

ся, как и все советские граждане, правом изби­рать место жительства на всей территории  СССР  в  соответствии  с действующим  законодательством о трудоустройстве  и  паспор­тном  режиме,   а  иностранцы и   лица   без гражданства в соответст­вии с законодательством о порядке проживания в СССР иностранцев и лиц без гражданства.

  1. Поручить Министерству  юстиции  СССР  совместно  с   Мини­стерством  внутренних  дел  СССР,   Комитетом   Государственной безопасности при Совете Министров СССР представить предло­жения о  при-знании  утратившими  силу  законодательных  актов, предусматривающих ограничения в выборе места жительства для лиц отдельных национальностей, переселенных  в прошлом из мест их проживания  в дру-гие районы страны.

 

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

Н.В.ПОДГОРНЫЙ

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

М. ГЕОРГАДЗЕ

                                                                      Москва, Кремль. 3 ноября 1972 года

 

 

Владимир КИСЕЛЕВ

 

ВМЕСТО ФРАНКФУРТА – В УЛЬЯНОВСК:

Как вытесняют советских немцев из Саратовской области

и почему их ждут в Ульяновской

Журналистское расследование

 

Когда к Александру Кригеру подошел мальчишка-пионер с тетрад­кой: “Дяденька, если  вы против возвращения немцев – распишитесь”,   он понял, что в Саратовской области его не ждут. Но  все  же  не  смог  уехать  сразу – слишком долго он мечтал о встрече с родной землей, откуда в самом начале Великой Отечественной под конвоем была выслана его семья, как и другие немецкие семьи. Агроном  с большой  практикой,  он  видел   погубленные бездумной  мелиорацией  некогда  плодородные  поля,  запустелые  села  с заросшими бурьяном кучами мусора на месте порушенных домов – и у него сжималось сердце. Он ездил из совхоза в совхоз, пытаясь устроиться на работу, но всюду разговор кончался, стоило ему назвать свою фамилию – Кригер.

По официальной статистике в области загублено более  600 тысяч гектаров,  специалисты  утверждают:  гораздо больше.  На селе остро не хватает рабочих рук. В  Краснокутском  районе  до  войны, когда депор­тировали  поволжских  немцев, было 6 колхозов-миллионеров. Сейчас в магазинах  пустые  полки. Но народ  выходит  на  митинги  с плакатами: “Лучше СПИД, чем немцы!” А Саратовский комитет “Родина” рассы­лает по стране листовки: “За спиной народа решается вопрос о созда­нии Германии  на нашей Родине! То, что не удалось Гитлеру в 1941 году… с помощью Москвы пытаются сделать сейчас”.

В  прошлом  году из  СССР  выехали  105 тысяч  советских  немцев, прежде всего специалисты и квалифицированные рабочие. Поток уве­ли-чивается. Лишь за 4 месяца этого года он увлек 45 тысяч человек. Согласно исследованиям   Института   немецкой  экономики  Франкфурта-на-Майне, до 2000 года  Федеративная  Республика  Германия  спо­собна  принять  2 миллиона переселенцев. Приток умов и рабочей силы увеличит к рубежу веков валовой доход на 84 миллиарда марок. Соответственно, если где-то прибывает, то  в другом  месте убывает. По оценке союзного Госплана, потери СССР   при  отъезде  немцев  достиг­нут  80  миллиардов  рублей.

Так что нам совсем не безразлично, как сложится дальнейшая судьба Александра Кригера, что решит для себя Валерий Штендауэр,  классный водитель, четверть века просидевший за баранкой автомо­биля, какой выбор сделают Владимир Витт и трое его сыновей, 20-лет­няя Татьяна Ким – повар, музыкант,  продавец-товаровед  и  25-летний шофер 1-го класса Владимир Майер, его тезка – строитель-бетонщик Вебер и Александр Гарт – ветврач, крановщик, агроном и строитель…

Кто-то из них совсем был близок к отчаянному шагу, даже доку­менты оформили  на  выезд. Но услышал:  Ульяновская   область   пригла­шает советских немцев на постоянное жительство. Как на последний огонек надежды  потянулись они сюда со всей страны.   Пишут письма, спешат воочию  убедиться, насколько  все здесь серьезно затевается.   А самые решительные приехали уже навсегда, – я назвал их имена, с них начинается возрождение немецкого Поволжья. Пока они будут стро­ить жилье. Затем привезут семьи и станут работниками совхозов или свободными фермерами.

Свернули с асфальта на грунтовку, и стрелка на спидометре нашего “газика” упала до отметки 20 км/час. То взлетая на очередной кочке, то ухая в глубокую промоину, пробивались мы к деревне Красное Сюндюково, где намечено строить первое в Ульяновской области не­мецкое село.

– Начинать надо с дороги. Иначе все наши замечательные замыслы в грязи утонут, – вздохнул Яков Гауэрт, генеральный директор Улья­новской промышленной ассоциации “Союз”. Ей в короткое время предстоит поднять два  компактных  немецких   поселения,   ряд   малых   предприятий    по переработке  сельхозпродукции,  кирпичный  и   чере­пичный заводы, экологически чистую электростанцию на реке Свияге. Все это не только займет людей зимой (сельскохозяйственные работы, известно, сезонные),  но и даст скорую экономическую отдачу.

Первоначально  строительство  намечалось  в  селе Васильевка.   Но Красное Сюндюково на общем сходе граждан решило: у нас удобнее. Опять же отличный выпас для скота, свиноферма, комплекс по откор­му молодняка крупного рогатого скота – поделимся с новыми соседями, негоже им с нуля начинать. А если будет на то их воля, пусть зачислят нас в свою промыш-ленно-сельскохозяйственную фирму “Нойес лебен” (“Новая жизнь”).

Видел, как встречали в Сюндюкове представителей советских не­мцев, с какой готовностью показывали им хозяйство, хвалили свои урожайные черноземы.  А еще видел  брошенные,  заросшие  крапивой   дворы, зако-лоченные крест-накрест слепые глазницы домов и старенькую деревянную школу, которая с будущего  года  закрывается,  поскольку   единственный ученик Раиль Рахматуллин окончил уже третий  класс  и  будет  теперь заниматься на центральной усадьбе.

Увы, Ульяновская область не являет собой исключения во всеоб­щем бедственном положении российского села. За последние десять лет здесь стало  меньше  на  64,4  тысячи  жителей.  Снято  с  учета  45 населенных пунктов. Зачастую на одного работающего колхозника приходится несколько пенсионеров.

Вот та  самая  ситуация,  когда  земля  нуждается в умелом работнике. Все это крепко держал в уме заведующий кафедрой местного педин­ститута Евгений Миллер, решив хоть отчасти попытаться прервать грозящий стать необратимым поток беженцев-немцев в ФРГ, пригла­сив их в Ульяновскую область. Хотя бы тысяч десять, сколько жило здесь до войны. Прочитав его письмо на 25 страницах, председатель облисполкома (теперь председатель областного Совета народных де­путатов, первый секретарь обкома партии) Юрий Горячев сказал “да”.

– Когда  я  встречаюсь  с  желающими  перебраться  к нам, то сначала пытаюсь говорить по-немецки, и, поверьте, практически никто не знает своего родного языка, – рассказывает Евгений Миллер. – Аресто­ванный некогда народ, не имея государственности,  утрачивает    наци­ональную культуру и традиции.   Уникальный этнос исчезает.

А ведь именно немцы и онемечившиеся   впоследствии   голландцы, датчане, французы, заселив в середине  ХVIII века  безлюдные  районы Поволжья, создали там культурное земледелие, особо ценные сорта пшеницы вывозились за рубеж. За сотни лет совместной жизни с русскими они ни разу не ссорились, а вот добра своей новой родине принесли немало.

В 1918 году по инициативе В.И.Ленина была создана трудовая коммуна немцев Поволжья. В 1941-м, без всякого основания обвинив советских немцев в пособничестве германскому фашизму, народ от­правили в ссылку и в трудлагеря. Лишь в 1956-м  немцам возвращены гражданские права.

Миллер еще ребенком тоже попал в сталинскую мясорубку. Вол­жа- нин, он сумел вернуться на реку детства совсем недавно. Перебрав­шись в Ульяновск, организовал областное отделение общества советских немцев “Возрождение”,    ведет передачи на немецком языке по местному телевидению, редактирует газету “Нахрихтен” (“Изве­стия”). Но главным делом считает – помочь соотечественникам вер­нуться на родную землю.

– На запрос облисполкома, смогут ли они принять немецких пересе­ленцев, двенадцать районов и подсобных сельских хозяйств про­мышленных предприятий ответили утвердительно, – рассказывает Миллер. – Приглашают отдельные семьи и предлагают создавать национальные бригады, немедленно дают жилье, в том числе и новень­кие коттеджи со всеми удобствами. Начинаем также строительство двух немецких поселений. Уже нынешней осенью на отведенных нам землях, а это 4514 га, намерены собрать урожай. Ведем переговоры с ФРГ о создании ряда совместных предприятий.

Уверен, вместе с немцами вернется в Ульяновскую область и образ­цо-вое земледелие, которое развили они за Уралом.

Так почему же столь разное отношение в соседних областях к возвра-щению людей на свою историческую родину?

Вот  как  объясняет  в Открытом   письме  на  имя Президента СССР      накал страстей человек информированный, сотрудник   управления КГБ СССР по защите конституционного строя Александр Кичихин: “…Коррумпированные круги в Саратовской области  пытаются удер­жаться     у власти, скрыть хозяйственные и должностные преступления, спрятаться    за спину провоцируемого ими же народа, толкаемого в огонь  межнацио-нального конфликта. Возглавляет всю эту работу ру­ководство областного комитета и некоторых горкомов КПСС. Именно они совершают действия  или  бездействие,  направленные   на  возбуж­дение  национальной розни, унижение национальной  чести и достоин­ства немцев, как прямо, так и косвенно ограничивают их права как граждан СССР”.

…А пока советские немцы едут в Ульяновскую область.

                                                                                        

 Ульяновская область

                                                                         Московские  новости. 1990. N 24

 

 

 

НИЧЕГО, ВЫЗДОРОВЕЕМ…

Письмо в газету

 

Прочитала в вашей газете о неизвестных захоронениях жертв ста­лин-ских репрессий под городом Колпашевом и не могу успокоиться. Дело в том, что мое детство прошло в тех же местах и, думаю, там вся тайга – сплошное кладбище.

Наша семья Масловых – отец, мать и шестеро малых детей – оказа­лась там,   в Томской   области, за Васюганскими болотами,    в 30-е годы,   после высылки из родного алтайского села Лебяжка. Не успели мы на новом месте обжиться, как нас снова раскулачили. В это же время по реке Васюган сюда стали приходить баржи со спецпереселенцами. Привезли их осенью, и к зиме они оказались в палатках. Иногда им удавалось прорваться через кордоны, чтобы попросить хотя бы кусок хлеба. Нам, живущим в деревне, было строго запрещено с ними даже разговаривать – по поселку часто на верховых ездили оперуполномо­ченные.

Несмотря на запреты, мы не могли не пускать в дом голодных, замерз-ших людей. Думаю, и другие семьи так же поступали, только все скрывали это друг от друга. Чаще других у нас останавливалась семья, вернее, осколок семьи: сестра лет 17-18 и два брата 10-12 лет, немцы. Они всегда приходили втроем, а однажды  сестра  пришла одна и сказала  моим     родителям,    что решила убежать. Потому что это един­ственный способ спасти братьев: ведь их тогда возьмут в детдом, а так они  все  втроем  умрут от голода.

Васюганские  болота – это  несколько  десятков километров голого, почти  без  единого деревца  пространства. Даже  на  подводах  мало кто решался проезжать в одиночку, а, как правило,  группировались по пять-шесть человек: страшное, гиблое место. И вот эта девочка пошла одна. Хоть отец и мать ей растолковали, как лучше идти, хоть поло­жили в дорогу еду, – не уверена, что она осталась жива. А примерно через месяц к нам прибежали ее братья  радостные:   их отправляют в детдом! Остались ли и они живы, помнят ли свою сестру, нас?

Ну, а наши дела становились все хуже. Отец, не знавший ни мину­ты отдыха, не мог рассчитаться со все возрастающими налогами. У нас опять описали все имущество, забрали лошадь, корову, и все равно мы остались должны 1.400 рублей – фантастическая по тем временам сумма!

Судили нашего отца в школе, а мы, дети, смотрели на всю проце­дуру через окно. Мне  никогда  не  забыть  сгорбленную  фигуру отца – ему и пятидесяти тогда еще не было, а стоял перед всеми старик. Прямо с суда    его увезли, и мы даже не попрощались с ним.

Два  дома отец  построил  и  два  дома  со  всем,  что  было  нажито, пришлось бросить. Отец землю не просто любил – он ее боготворил.  Он готов был работать сутками, да ведь так и работал. И когда я слышу, как      те или иные депутаты, руководители с высоких трибун натрени­рованными голосами утверждают, что крестьяне не возьмут землю, то хочется крикнуть: остановитесь!  За вашими спинами стоит умный народ, правда, с   надлом-ленной душой, но ничего – он выздоровеет. Нужна ему только не на словах свобода да еще помощь на первых порах – а там он уж сам разберется, где лево, где право.

                                                                                              

 С.ИСИЧЕНКО

 

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Нравится(0)Не нравится(0)