Семен ЛИПКИН

 

                                              ТАВЛАРЫ

Отрывок из повести “Декада”

 

–  Дорогие товарищи, –  обратился Семисотов к четырем вызванным, –  прежде всего разрешите зачитать вам важный государственный пар­тийный документ, –  и негромким, невыразительным голосом прочел   указ Советского правительства о массовом поголовном выселении лиц тавларской национальности из пределов республики в Казахстан. Причина выселения – предательское сотрудничество тавларов с не­мецкими оккупантами.

Голос генерала на мгновение окреп, когда он прочел под указом подпись Молотова, потом опять стал негромким, невыразительным:

–  Операция нелегкая, особенно в условиях горной местности, она поручена солдатам государственной безопасности, и мы с честью и  бес-страшием ее выполним, но нам, как всегда и везде в нашей стране, нужна помощь тружеников-коммунистов, и в первую очередь комму­нистов тавларской национальности, и особенно партийных вожаков, то есть ваша помощь, товарищи.  Вы должны помнить, что вы прежде  всего коммунисты и коммунистами останетесь впредь, – на этом обна­деживающем месте своей речи Семисотов остановился, как бы ожидая  рукоплескания, – да, прежде всего коммунисты, а потом уже тавлары. Вы должны нацелить всех жителей тавларских районов на четкое, быстрое, без излишней суеты и эмоций,  неукоснительное выполнение указа Советского правительства. Операция будет проведена 21 янва­ря, в день годовщины смерти Владимира Ильича, когда люди будут  свободны от работы. Каждой семье дается один час на сборы, разреша­ется взять по одному чемодану или другому виду тары (рюкзак,  ме­шок,  небольшой  сундучок)  на каждого члена семьи,  включая  грудных  детей.  В  каждом  селении будут ожидать жителей исправные грузовые машины под брезентом. Из труднодоступных горных аулов жители отправятся пешком или на ослах и мулах до того места, где пересядут  в грузовые машины. Мы вам поможем, но вы, дорогие товарищи, не  смотрите на себя,  как  на  скопище обреченных жертв, вы должны  действовать активно, потому что вы отвечаете за то, чтобы все жители  ваших районов были посажены в грузовые машины.

Ни одного тавлара, вне зависимости от возраста, пола, состояния здоровья,  занимае­мой должности, прежних заслуг, ни одного воина Красной Армии,  демобилизованного по инвалидности или по другим причинам, не  должно  остаться  ни  в одном селении, поселке, городе. Если глава семьи  русский или гушан, или  представитель другой,   не подлежащей выселению, национальности, а жена тавларка, то вся семья включая жену и детей не выселяется.  Если же глава семьи – тавлар, а жена  другой национальности, не подлежащей выселению, то семья, включая де­тей, должна быть выселена, но жена по своему усмотрению может остаться в республике. Документы на такого рода семьи уже подготов­лены, но и вы проследите за их правильностью. Все ли ясно, товарищи, есть ли у кого-нибудь вопросы?

Какие  могут  быть  вопросы,  когда  все  так ясно, как снежная верши­на Эльбавенда,  освещенная  утренним  солнцем?  Но у  Семисотова  было  еще одно важное сообщение:

– Грузовые машины с населением доедут до станции Тепловская. Там люди будут погружены в вагоны. На всем пути следования их обеспечат питанием. Будет и санитарный вагон. Партийному и совет­скому руководству, выдающимся деятелям науки, литературы и ис­кусства  предоставят один мягкий, два купейных вагона. Свое имущество эти товарищи могут взять с собой без всяких ограничений. В дороге они получат питание повышенной калорийности. По прибы­тии в Казахстан они будут хорошо трудоустроены… Я понимаю ваше настроение, дорогие товарищи, по-человечески вам сочув-ствую, не­легко покинуть места, где родился и вырос, но еще раз напоминаю: прежде всего мы коммунисты, и слово партии, любое указание партии для нас – святая святых…

…Куруш не спал. Долго шумели на площади. Пусть хорошо грамот­ные по-русски Исмаил и другие вместе с мудрейшими стариками со­ставят письмо в обком и Совнарком, на имя Девяткина и Акбашева, который хотя и не из Куруша, но тавлар, да еще из Кагарского ущелья, не могло же окаменеть на большом посту его тавларское сердце.

Крупно и низко горели звезды, заснули вершины гор, убаюканные музыкой их свечения, но в домах не спали. Как покинуть место, где жили испокон веков, жили еще тогда, когда московских хозяев не было, Москвы не было, как  покинуть минарет горской земли?  Алим  где-то прочел, что Куруш – самое высокое из населенных мест Европы. А когда начнут пере-селять? Видно, не раньше лета – надо сперва отремонтировать внизу  раз-рушенные дома. Исмаил мысленно сочи­нял письмо, но понимал, что пустая это затея, строитель канала Волга – Москва хорошо знал хозяев.

Заснули  перед самым  рассветом,  а на  рассвете  их  разбудили:  гул “дугласов” задрожал над вершинами гор, на полуавтоматических па­рашютах “ПД-41” выбросили на неровную землю Куруша авиадесант­ников. Молодые чекисты врывались в дома, требовали, чтобы жители в течение одного часа уложили вещи, по одной клади на человека, включая детей. Биев и  начальник десантного отряда разбили отряд на группы,  в каждой по два десантника, значит, рассчитали так, чтобы десантников было в два раза больше, чем домов: Семисотов умел считать. Среди десантников были и женщины, и не только потому, что мужчины  нужнее  на фронте: гуманное правитель-ство понимало, что операция необычная, среди высылаемых большинство женщин, нема­ло и дряхлых старух, немало больных, возможны и беремен-ные, здесь хрупкая чекистка пригодится скорее, чем иной тяжелоатлет.

Ворвались десантники и в саклю Исмаила,  парень и девушка, оба кур-носые, гладколицые, как бы безглазые, ибо в глазах не душа све­тилась, а тусклая, даже не звериная, а какая-то отчужденная от всего живого злоба.

Эти двое сперва кричали, матерились, потом поостыли, даже стали помогать, чтобы ускорить дело, собирать вещи, но торопили, торопили. Наконец, три клади были уложены. Алим приладил к плечам хурджин – горскую переметную суму,  в одной руке у него были портреты Лени­на и Сталина, в другой – Исмаила и Айши. Маркса, как видно, он решил оставить. Десантница возмутилась:

– Что ж ты, ёшь твою двадцать, взял пять кладей? Сказано ведь русским языком – по одной клади на человека. Глупый ты парень, чего взял – картин-ки. Тут, может, получше вещи есть, да оставить надо, приказ.

– Я сам нарисовал, не оставлю портреты, убейте меня, а не оставлю,  – закричал Алим, и в его крике слышались и детский плач и недетский гнев.    Десантник сказал:

– Полина, дай хлопец визьме свои малюнки, а як дийдемо до маши­ны, там и побачимо. А в машину малюнки покласты йому не буде дозволено.

Десантница смягчилась:

– Ладно, бери, ёшь твою двадцать.

Собрали жителей, всех до единого, как приказал Семисотов. Плач детей, проклятия женщин, жуткое молчание старцев и еще более жуткое трагиче-ское молчание красивоглазых мулов. Начали спу­скаться по тропе.  Через каждые пять человек – по десантнику. Впереди Биев, а замыкал высылаемых начальник отряда. На этой почти верти­кально низвергнутой тропе чекисты утратили свою уверенность. Го­лова кружилась на тонкой нитке земли между безднами. Исмаил взял на свою долю самый тяжелый из трех хурджинов. Он, конечно, понял, уже перед рассветом понял, что речь идет не о переселении высокогор­ных аульчан вниз, иначе дождались бы весны, даже лета. Набрехал Биев, районный кум: весь Куруш, а может быть, весь народ, вся ре­спублика выселяется в дальние, уж не в сибирские ли, края, поэтому и обманывал Биев, боялся сопротивления курушан, хотя чего бояться, всех давно, как подкову согнули, поэтому и приказали взять всего по  одной клади на человека, поэтому-то и чекистов-десантников в Куруше выбросили.

И не только Исмаил понял огромность беды. Не потому ли, достиг­нув середины тропы,  все,  как  будто  по уговору,  отдышась,  оглянулись на мгновение наверх. Домов уже не было видно, только минарет сель­ского клуба, как одинокий замечтавшийся паломник на пути к Мекке, застыл отрешенно и благоговейно. Заря свободно разгорелась, и гла­зам открылся двуглавый Эльбавенд. Одна  голова  горы, казалось, вен­чала туловище, распятое  утренним  солнцем, а на другой,  повязанной  снежной чалмой, были  опущены тяжелые ледяные веки – не хотела гора, не могла видеть великое горе своих сородичей. Исход народа? Угон народа?

Долго еще продолжало жить это мгновение в сердцах людей  там, на далекой чужбине. А здесь мгновение прошло, и  снова  спуск.  Исмаилу показалось, что племяннику, шедшему перед ним, трудно тащить и хурд-жин, и по две картины в каждой руке. Он хотел облегчить ношу племянника, попытался  взять у него хотя  бы две картины, но его хромая нога подвернулась, Исмаил упал, дышавший ему в спину де­сантник не успел ему помочь, и старый кузнец Исмаил Кучиев сорвал­ся  и  разбился на дне пропасти, упали в пропасть и портреты Ленина и Сталина, упал и безногий Ахмед в коляске, сработанной Исмаилом. Свалился в пропасть со своей кладью и костылем однорукий, одноно­гий Бабраков. Свалились несколько старух и детей. Муторно стало на сердце у начальника отряда: число высы-лаемых не будет соответство­вать числу, обозначенному в списке.   К тому же один из десантников не удержался, свалился в пропасть, и все из-за этих предателей-чуч­меков, чернозадых гитлеровских наймитов.

А горы стояли, смотрели, вспоминали и плакали, плакали никогда не замерзающими слезами родников. И никогда не замерзнут эти слезы. Умрут десантники, и дети десантников, и внуки десантников, а горы будут стоять, думать, вспоминать, плакать, и вовеки не высох­нут на их морщинистых лицах родники слез…

Там, где  обрывался  разбитый  грязный асфальт и не горел послед­ний фонарь, стоял  скотский поезд.  Трое  солдат  и  сержант в полушуб­ках и валенках, всаженных в галоши, указывали  военным, имеющим талоны: после третьего вагона следует свернуть налево,  там выход на площадь. Внезапно  половина  стенки  второго  вагона отодвинулась, возник лаз, и капитан увидел молодую женщину в белом халате. Сержант помог ей спрыгнуть на землю, спросил:

– Что там, Зина?

– Погоди, воздуху наберу. Преждевременные роды. Нашла чучмечка время. Но ведь они здоровые, как суки. Даром, что до восьми месяцев не дождалась, а мальчик в порядке. Не помрет, так жить  будет.

– Кто эти люди? – спросил капитан, не надеясь получить ответ, понимая, какого рода войск эти солдаты. Но сержант, видимо, считал, что таинственность ни к чему.

– Нелюди, товарищ капитан, а предатели, семьи власовцев. Можно сказать, оголтелые отщепенцы. С Кавказа вроде.

– Разрешите посмотреть?

– А чего, смотрите. Только недолго. Вам самому противно станет, дикие ведь, воши по ним бегают.

Капитан заглянул в лаз. Вагон, предназначенный для перевозки скота, был переоборудован для перевозки людей, но так, что людям было хуже, чем скоту. По обе стороны от узкого прохода были сделаны нары. Ни внизу, ни наверху люди не могли выпрямиться. Они скорчи­лись в этом гноище, в грязи и  вони.  Былые пастухи стали отарами, гуртами. Беззубый  старик в папахе, сидя на заплеванном, загажен­ном, с застывшими  испражнениями   полу скотского вагона,  жадно дышал воздухом,  сыро и мглисто врывавшимся сквозь лаз.  В углу слева кричал новорожденный.  Женщины окружили роженицу. Давно не­бритые мужчины молча, недвижно и грозно сидели на нарах. Их босые ноги были восковыми, как у мертвецов. “Подумать, на руках у матерей все это были розовые дети”, –  невпопад вспомнил капитан Аннен-ского. Черты этих несчастных показались капитану странно знакомыми. Он сказал, наклоняясь к лазу:

– Салям алейкум. Хардан сиз? Ким сиз? Тавларлар?

– Тавларлар, тавларлар, – подтвердили мужчины, обнажая белые десны, и то была улыбка.

Для дальнейшего разговора капитану не хватало тавларских слов. Он перешел на русский:

– Почему вы здесь? В скотском вагоне?

В ответ закричали женскими, мальчишескими, старческими голо­сами:

– Мы и есть скот! Мы пища для русских! Нас высылают! В Сибирь высылают! Наш народ высылают! Сам ты кто, из наших мест?

– В своем ли вы уме? Разве целый народ высылают?

– Целый народ высылают! Гурджистанская собака Сталин высыла­ет!

– И Мусаиб Кашгарский среди вас? И даже Акбашев? И все, все? А гушаны?

– Гушанов оставили. Их и наших мертвых оставили. Здесь и Муса­иб, здесь и Акбашев, только они в хороших вагонах едут. А мы,  сам видишь, хуже скота. Бывало, овечка ягненочка родит, так мы нежим и мать и ребенка, а у нас женщина Сарият родила, дыхание Аллаха в ней и в ее мальчике, а воды нет для нее.

– Ведро есть?

– Найдется. Нас не выпускают.

– Дайте, принесу воды.

Капитан  подумал было, что сержант-чекист на него рассердится, но тот отвернулся. Может, нарочно отвернулся. В русском человеке злоба вспыхивает, но доброту сжечь не в силах, доброта не дрова, не уголь, не керосин, а дух Божий. Капитан еще раньше приметил кран с кипятком. Он поспешил к нему, смешал горячую воду с холодной и  вернулся к лазу. Какой-то мальчик – одни глаза на бескровном лице – принял у него ведро без благодарности. Капитан пошел получать про­дукты по талонам. Ему выдали буханку хлеба с довеском, концентрат – пшенную кашу. Довесок капитан съел, хлеб оказался кислым. Когда он приблизился к вагону,  лаз уже был задвинут. Капитан обратился к сержанту с просьбой отодвинуть стенку на минуточку, он только хлеб и крупу им даст, но сержант сказал:

– Не положено.

И тихо добавил:

– Приказ. И мне влетело…

 

* * *

Тавларов разместили по колхозам так, чтобы всюду они составляли не более пяти-шести процентов населения. С детьми тавларов тоже получилась викторина, как говорил бывший затейник. Они привыкли учиться по-тавларски, но был приказ:  изъять  все  учебники  на  тавларском языке, за сокрытие любой тавларской книги, даже букваря, – год тюремного заключения для взрослых.

Каким-то особенным холодом веяло время, и Алим постепенно охладе-вал к живописи. Он завел тетрадку, в которой записывал случаи из колхозной жизни, события из жизни природы, свои размышления. То были непростые размышления. Вот он, спецпереселенец, потому что родился от матери -тавларки и отца-тавларца. То, что его отец погиб на фронте, не было случай-ностью, в этом был смысл, но ведь его отец мог быть, скажем, грузином, а мать, скажем, гушанкой, и  при такой случайности  Алим  остался  бы  на родине. Значит, его народ есть его вина. И вина немцев, высланных из Ленинграда еще до войны с немцами, есть их вина. С ними  вместе высланы и русские, но у них другая вина,  они  враждебны пролетариату. Им лучше. Они могут повиниться, они могут дождаться счастливого дня, как дождались саратовские, пензенские, самарские, и перестанут быть виновными. А он виноват навсегда, потому что он тавлар. У Сарият Бабраковой родился в скотском вагоне мальчик, и он родился виноватым. Ему еще пуповину не перерезали, а он уже был виноват перед родиной, перед Сталиным, перед всем советским народом, потому что на крохотном тельце есть незримое тавро: тавлар. Одни народы, и среди них – соседи тавларов, виновны, другие невиновны. Но, может быть, невиновные сегодня будут виновны завтра? Как уйти от вины, если твоя вина – твой народ? Здесь, в “Мече революции”, есть беременные тавларки. Их дети еще не родились на свет, но зародыши уже виноваты, потому что виновен народ…

Из тетрадки Алима:

“Однажды, когда мы ужинали, к нам вошел сосед, плотник Кучиев, обрадовался:

– Мне повезло, во второй раз ужинать буду.

Когда тавлары едят, они вошедшего в дом к столу не приглашают, это само собой разумеется. Плотник ел молча, относясь к приему пищи с необходимой серьезностью. Поев, он сказал:

– Отправляют меня на две недели в пустыню. Будем строить бараки, говорят, евреев недалеко от нас поселяют.

Это сообщение нас не удивило, но непонятным образом взволнова­ло.    Калерия Васильевна прижала к себе Вику. Голос ее дрожал:

– Что за несчастная страна – всех сажают, всех высылают. Русских, немцев, кавказских горцев, калмыков, теперь евреев. Неужели нельзя жить нормально, работать, воспитывать детей? В тридцать седьмом арестовали моего отца. Он был беспартийным, работал начальником цеха на инструментальном заводе, политикой никогда не интересо­вался. Покойная мама, плача, объясняла: “Мы тебе не хотели гово­рить, твой дедушка был священником, его десять лет назад сослали на Соловки, погиб, наверное”. Я была поражена, и вот что странно: объ­яснение мамы мне тогда показалось разумным, убедительным.   Раз сын священника, значит, надо арестовать. Наваждение какое-то!

Плотник Кучиев поставил на блюдце чашку верх дном в знак того, что больше чаю не хочет, растопырил пальцы обеих рук на уровне щек и воскликнул своим высоким девичьим голосом:

– Ты образованная, Калерия, ты скажи мне, растолкуй, кто я! На фронте по боевой характеристике я в партию вступил, но если я аван­гард, то почему я здесь привязан, как к шесту жеребенок, которого собираются сварить?

– И я на фронте в партию вступила. Думала, теперь я не дочь репресси-рованного,  не внучка священника, не прокаженная, теперь я такая же, как другие, нет, лучше других. Гордилась.

Мне  запомнилось еще одно посещение плотника. Это было в самом начале марта 1953 года. Плотник вошел к нам поздно вечером. В руках у него был инструмент. Мы поняли, что он чем-то встревожен. Он сказал:

– Я к вам прямо из клуба. Ремонтируем. Радио целый день слушаем.      Сталин заболел.

Сталин заболел? Как может Сталин заболеть? Как может солнце погаснуть днем? Как может мир перевернуться? Как может земля сойти с ума? Утром я пошел в контору. Коменданта нет, все какие-то напуганные. То один, то другой тавлар забегают ко мне, спрашивают о том, о сем, но, чувствую, ни о том  и  ни о сем хотят спросить.

И вот пришла весть. Показалось нам, что сердце слышит голос всемирного муэдзина, сзывающего со всемирного минарета все человечество  на предрассветный намаз. Мы купили водки, собрались, сели за стол.

Пришел и плотник Кучиев с женой и мальчишками-близне­цами. Выпили.

И вдруг Мурад запел. Он запел нашу старинную пе­чальную песню:

Мы довольно терпели,

Исходили слезами…

– Не так поешь! – крикнул плотник. – Не то поешь. Веселую пой!       И он пустился в пляс. Задрожали стены кибитки и  пол. Плотник плясал горский танец на земле изгнания. Сначала его движения были медленными, важными. Как бы вообразив себе длиннорукавную чер­кеску, он придерживал руками края рукавов пиджака. Потом выгнул руки так, что они образовали зигзаг горной дороги, и, как столб ветра, завертелся на узком пространстве между столом и стенами. Плотник вместо обычных при пляске выкриков кричал: “Подох! Подох!” Он схватил Калерию Васильевну, та смеясь отказывалась: “Не умею”, но он заставил ее  хотя бы подняться с места, он  кружился  вокруг  нее и в счастливом безумии кричал:

– Подох; Подох! Мы, Кучиевы, живем и будем жить, а он, пес, подох! Подох!

Кричал  и  я,  хмель счастья залил мою душу, душа моя звенела,   пела, плясала…”

*  *  *

Есть восточная поговорка: “Радость сближает, а горе соединяет”. Нас соединили не скоморошные слова о том, что жить стало лучше и веселее, а голодные села, аулы и кишлаки в пору всеобщей коллекти­ви-зации, не многогектарные  цветники вокруг вилл управителей, а зоны концентрационных лагерей, нас соединили не государственные застолья, не песни и пляски декад, а слезы вдов и матерей тех, кто не  вернулся с полей страшной, долгой войны.

Мы слились.  Мы  сами  порой не понимаем, как крепко и кровно мы слились.

Национальное самосознание прекрасно, когда оно самосознание культуры,  и отвратительно, когда оно самосознание крови.

Самосознание культуры означает, что всё, созданное в мире, испо­кон веков во всех областях науки, искусства, литературы становится органичной частью национальной духовной жизни.

Национальное самосознание крови всегда бездарно, всегда бес­плодно, национальное самосознание культуры всегда талантливо, всегда плодотворно. Национальное  самосознание  крови есть бессмыс­ленный и жестокий бунт бездарности против национального самосоз­нания культуры.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Нравится(0)Не нравится(0)